«Мать права, – рассуждал он, – она права, хотя и не знает всего. Я поступил глупо. Всему виной временное помутнение рассудка и вспыхнувшая любовь самого прозаического свойства. Если бы я по-настоящему любил ее и уважал, будь она дочерью самого сатаны, я женился бы на ней, вырвал бы ее отсюда и совершил бы чудеса только для того, чтобы прославить свое имя и завоевать положение в обществе. Тогда никто не посмел бы сказать, что всем этим я обязан ей. Но люблю ли я ее? Разве это любовь? Разве тот взрыв безумия похож на настоящую любовь? Нет, под истинной любовью я понимаю другое, я чувствую ее в себе, но она… беспредметна. Я несу в своем сердце все добродетели, великие страсти, благородные чувства, но обречен на то, чтобы совершать только низменное, грубое, грязное, прозаическое. Я веду себя так, как вел бы себя младший брат Респетильи, Что сталось с моей Лаурой, Беатриче, Джульеттой? И все-таки она лучше меня. Я подлец, обманщик и лгун. Какова бы ни была ее любовь ко мне, это все же любовь – пылкая, искренняя, благородная. В силу этой любви она одаривала меня своим вниманием, проявляла нежность, говорила лестные слова, в общем, отдала мне свое чувство бескорыстно, слепо доверившись мне. А я, который еще испытывает желания, в ком не угасло еще живое воспоминание о ее нежности и жажда новых наслаждений, осмеливаюсь презирать ее, предавая ее во имя никому не ведомой идеальной любви, которой у меня никогда не будет. Когда я заглядываю себе в душу, я вижу ее огромной и готов сравнить себя с самим богом. Но стоит мне взглянуть на мои поступки и истинные пружины моего чувства, и я ощущаю себя ничтожным, как самая жалкая тварь».
Наконец дон Фаустино в изнеможении опустился в кресло, стоявшее посередине комнаты, перед столиком, на котором горела одна-единственная свеча.
И снова печальные мысли завладели им.
Он еще глубже заглянул в свою душу и увидел, что он способен вершить великие дела. Но почему же до сих пор он поступал так, как поступает самый заурядный смертный? Какой пружины ему недоставало?
И тут доктор пришел к выводу, что ему недоставало счастья, что он был жертвой жестокой судьбы. Судьбу можно было одолеть только верой, но его вера была слаба и половинчата. Он верил только в себя и не верил в то, что находилось вне его, что могло бы его взбудоражить, подстрекнуть, подтолкнуть.
Мир не обещал ему побед, возвышенной любви, безмятежного благоденствия, триумфов, о которых он некогда мечтал и все еще мечтает. В мире до сих пор получалось так, что все его иллюзии превращались в разочарования; за каждую мимолетную радость приходилось платить унижением. Когда он спускался с заоблачных высей на землю, отказывался от мечтаний, надежд и даже от своих иллюзий, пытался принять мир таким, каков он есть, то оказывалось, что его прекрасный идол, то есть тот образец совершенства, который он создал из себя, в глубинах собственного сознания, недостоин его, обезображен и замаран.
Будучи сыном своего времени, он понимал, что цель и назначение человека состоят в том, чтобы обнаружить все свои лучшие свойства, чувства и возможности, способствуя тем самым общему историческому прогрессу, умножая своей деятельной анергией, благородством и щедростью величие и достоинство всего сущего, в котором и над которым должны проявляться и блистать дух, ум, божественный пламень, чьим вместилищем, храмом и горном были его голова и сердце.
Если ему это не под силу, то почему он не бежит из этого мира? Почему не скроется в пустыне? Нет, не в Мадрид он должен стремиться, а туда, где его никто не будет видеть.
Но не является ли анахронизмом бегство в пустыню из отвращения и ненависти к обществу? Ведь только в давние времена люди бежали из городов.
Что мог ответить на это доктор? Он видел, что отвращение и ненависть наполняют душу многих, и временами он чувствовал то же самое. Но одинокая душа не может достичь совершенства. Необходимо иметь предмет любви вне ее. Ты веришь в этот предмет любви, падаешь ниц перед ним, даже унижаешься, чтобы потом соединиться с ним. Душа очищается от греха и скверны и достигает наконец той ступени совершенства, к которой тщетно стремится одинокая душа. Ни душа доктора ни другие страждущие души не могут теперь уйти от общества. Возврата к временам Павлов, Антониев и Илларионов нет.[87]
Чему они могли поклоняться в своем отшельничестве, кроме самих себя, пораженные самомнением и манией величия?
Дону Фаустино казалось, что только смерть принесет успокоение его измученной душе. Но как только он вспоминал о смерти, – наперекор ей вставали все надежды, иллюзии, чаяния его прекрасной юности, и были они полны света и красоты, а до его слуха доносились звуки волшебной музыки.
Это было похоже на гимн воскресения, который, как казалось его тезке доктору Фаусту, пел хор ангелов, когда он собирался осушить кубок с ядом.