Воззвание Шамиля к защитникам Гуниба закончилось. Мухаджиры низко склонили головы, и, не поворачиваясь, почтительно попятились назад, растворившись в гудящей толпе. Возбуждённый народ шумно расходился – распадался комьями, гроздьями, как распадается вязкий осиный рой.
* * *
Сам Имам оставался на месте в окружении свиты; он стоял на ступенях задумчивый, с привычно суровым, серьёзно-сосредоточенным лицом. В глазах исчез восторженный блеск и дурман. В остановившейся глубине зрачков, появилась знакомая осмотрительность, тревога, подозрительность и бесконечно работающая мысль. Взгляд его блуждал далеко, поверх голов расходившихся. Рядом с ним стоял старший сын Гази-Магомед и теснились другие высшие сановники бывшего Имамата.
Шамиль вновь посмотрел на молчаливые горы, откуда должен был появиться противник. В сей предвечерний пышно расшитый красками час, горы казались ему особенно прекрасными, но и враждебными, рубиновые зубцы которых мрачно отражались в его зрачках. Казалось, повсюду распростёрся полог гнетущей тайны, за густой чадрой которой, до времени таилось нечто ужасное и неизбежное.
Гази-Магомед заметил: тень набежала на лицо отца, и оно на миг потемнело. Глаза его не отрывались от далёких гор, над которыми тянулись, словно омытые кровью, сизые облака. Отец ещё долго стоял на ступенях, и лицо его казалось высохшим и постаревшим на фоне ложной чистоты белых снегов, покрывавших вершины гор за пределами гунибского плато.
– Тебе плохо, Имам? – тихо спросил Гази-Магомед. Их родные глаза встретились на несколько секунд. И сын, как никогда прежде, близко и чётко разглядел изрезанное морщинами лицо отца. Помолчали. Отважному Гази-Магомеду стало не по себе. Было почему-то страшно произнести даже слово, каждое слово теряло своё значение и значило теперь только одно: смерть. Он посмотрел на старую, видавшую виды черкеску Имама, на надорванный в одном месте рукав, на истёртый ременной пояс, на котором висел кинжал, и ему вдруг стало нестерпимо больно и горько за отца, за этого великого, не знавшего себе равных по силе влияния и почитания человека на всём Кавказе.
– Что ты так смотришь, сын?
– Ничего. Запах какой?..Похоже гроза…
Шамиль кивнул. И Гази-Магомед понял: отец, как суру, прочитал его мысли и чувства.
– Сын, ты знаешь такого…Гобзало из Гидатля? – Имам строго посмотрел на него.
– Ай-е! Конечно, отец. Твой верный мюршид-урадинец, ведь так? Он всюду с тобой и…
– Я оставил его, – резко перебил Имам, – у Килатля…с горстью мюридов…следить и докладывать мне за продвижением войск гяуров…Есть ли от него какие-то вести?
Шамиль вдруг подался вперёд, и весь, окаменев каждой складкой своей черкески, каждой морщиной лица, не понимая, как он сам ужасен в своей мёртвенной белизне, в свое вымученной отчаянной твёрдости, прохрипел:
– Так есть или нет? Не тяни!
– Нет, Повелитель. – Гази-Магомед отрицательно кивнул головой и скупо добавил. – Никаких вестей. Ни от него. Ни о нём.
Шамиль закрыл глаза, глубоко втянул воздух и дрогло повёл плечом, будто от холода. Потом выдохнул, прирассветил глаза, повёл взглядом по сторонам, остановился на мужественном лице сына и несколько секунд смотрел ему в глаза.
– Худо дело…– глухо, так, чтоб не слышали остальные, выдавил Шамиль. – Из ста дней один день нужен…А его нет! Раньше у меня всюду в горах были свои глаза и уши. Теперь же я глух и слеп…Мюршид Гобзало и его гидатлинцы…Это была моя последняя надежда…связь с Дагестаном. Э-эй, шайтан! Где его носит злой дух?
Отец стоял перед ним, исхудавший и чужой, на впалых щеках катались обтянутые бронзовой кожей желваки. Тёмная рука его ястребом упала на плечо сына. Промеж сжатых пальцев набилась шерсть чёрной бурки.
– Если сам…или кто-то из его мюридов объявится, срочно ко мне!
– Воллай лазун! Я услышал тебя, Имам. Будет сделано.
* * *
…Замыкающий колонну Чеченского отряда графа Н.И. Евдокимова, батальон князя Волконского был на марше в общем движении войск. 2-ая рота капитана Притулы, укрытая от пыли до глаз шейными платками, перетянутая ремнями амуниции, в защитных чехлах на фуражках и кепи, плотно следовала в походном строю.
Батальон был уже сажен двести впереди казачьих сотен, ехавших следом, и с высоты их седёл, сквозь шлейф пыли, казался какой-то чёрной сплошной колеблющейся массой. То, что это пехота, можно было догадаться лишь потому, как длинные трёхгранные иглы штыков – густыми стальными щётками сверкали на солнце, да изредка, из сего лязгающего сталью жгута долетали до слуха звуки солдатской песни, сухой трескотни барабана, флейты-пикало и славного тенора, подголоска 4-ой роты, которым Виктор, вместе с другими офицерами, не раз восхищался ещё много прежде, когда их батальон, по воле судьбы, заполучил этого рязанского «соловья».