Настроена Катрин безоблачно, окрепла, природный румянец на щеках вопреки погоде. Однако свою парсуну, написанную французом Натье
[165]десять лет назад, сняла — поблекла ведь та баба-ягодка.Сапега от постели отставлен, верно, не дозрел мальчик для амуров с ней. Во дворце — чин камергерский, жалованье… Вернула прежнего таланта — Левенвольде. Он старше поляка и князю мил — свой человек.
Как уберечь её от злых интриганов? Теперь поменьше народу толчётся во дворце. Бывало, Бутурлин приводил к ней гвардейцев с жёнами, чтобы крестила детей, — князь отсоветовал, хлопотно. И сам Бутурлин не вхож более. Светлейший уговорил принимать только членов Тайного совета, и то по надобностям чрезвычайным.
— К чему тебе, матушка, утруждать себя. Болезни отчего приключаются? От беспокойства. Апоплексия вдруг ударит…
На Совет она не появляется. Занята, неможется, — сообщает светлейший. Он-то по-прежнему идёт без доклада, в любое время, обязательно перед собранием и после, с бумагами. Она подписывает, не дослушав.
— Сон плохой был.
— Объелась, матушка.
— Александр, ты невежа. Отпеванье было. У Троицы.
— Наоборот понимай! К хорошему… Государь толковал этак.
— Ах, нет, нет, Александр. Вот тут, — прижала руку к груди, — стесненье, спазм. Не можно дышать. Конец приходит.
— Тьфу, типун тебе на язык!
— Типун?
— Сто лет тебе жить. Давай вот о чём… Скоро твой день рожденья. Приказывай! Сколько персон зовёшь? Поменьше бы тратить, в казне-то ветер свищет.
Прожект у Данилыча в папке. Вытащил для приличия — замахала. На твоё усмотренье, мол.
Сюжеты обычные, с Марсом, с Нептуном — как же без них! Новое бы показать…
Блеснула мысль и поначалу ошеломила дерзостью. Эх, была не была!
«Столп с короной, на нём молодой человек с глобусом и циркулем и другой рукой держит канат от столба к якорю, который погружён в землю…»
Так пером канцеляриста описана фигура, задуманная светлейшим для иллюминации. Корона обозначает августейший ранг стройного юноши, столб — возвышение его, якорь — уготованное будущее. Кто разумеет язык символов, — а их отполыхало немало над Петербургом, — тот догадается. Глобуса изрядную часть занимает Российская империя, инфант с циркулем созидателя её унаследует.
Два чиновника — Василий Корчмин и Григорий Скорняков-Писарев — составили план иллюминации подробный. Оторопь их брала. Возражать губернатору, однако, стеснялись.
Нарисует сцены художник, мастер потешных огней соорудит макеты, нанижет просмолённые фитили. Посол Рабутин распознает среди аллегорий личность царевича. Усмотрит в сём спектакле гарантию, доложит императору.
Вышло иначе…
Скорняков-Писарев потерял покой. Монаршего утверждения нет, видать, своевольно затеял Меншиков. При живой государыне показывает преемника. С чего это? Ведь сам отстранял царевича. Григорий Григорьевич отнюдь не желает присягать сыну изменника — причины имеет важные.
В феврале 1718 года он был послан в Суздаль главным следователем. Царь проведал о наглых поступках Евдокии и приказал разузнать, отчего не пострижена в монашество, кто позволил являться народу, именуя себя царицей. Изъять у ослушницы и её фаворитов письма, потатчиков арестовать. Всё то слуга царский исполнил. Евдокию перевели потом в другой монастырь, с режимом строгим. А в июне того же года в Петербург доставили Алексея, и в Тайную канцелярию, учреждённую царём, вошли Толстой, Бутурлин, Ушаков и он — Скорняков-Писарев. Стереть бы прошлое, испепелить… Допрашивал беглеца, был в застенке, указывал палачу — помучить, облить холодной водой, опять помучить…
Маялся Григорий несколько дней. Донести на Меншикова? Бог весть как обернётся… Идти к царице страшно, да и не примет она. А примет, так сочтёт за клевету, выставит вон. Больно она доверилась князю. Вот Петра Андреича она выслушает. Член Верховного совета, старейший из вельмож — только он способен противостоять Меншикову.
Постучался к Толстому в сумерках. Беседовали шёпотом, в домовой часовне, Григорий клялся, крестясь на икону:
— Истинная правда, отсохни язык, коли вру!
Мерцала одна свеча, граф от неё запалил дюжину, вглядывался в неурочного визитёра. Передвигался кряхтя, тёр поясницу.
— Мне-то не след мешаться, в мои-то годы. Подальше бы от суеты сует, в отчие Палестины.
— И я седой. Да топор и седую башку оттяпает. Спустят Евдокию… Ровно аспида с цепи… Казала мне зубы. Попадись ей!
— Неужто сожрёт? Авось Бог не выдаст.
— Господь видит, Пётр Андреич, а суд-то свой изречёт не скоро.
— Ох, почём знать! Не стало царя, и порядка не стало. Ноне всяк яму роет ближнему. Ветрище-то, Григорий! Ишь, воет! Шёл бы ты… Поздно ведь.
— Светлейший всем нам роет. Спихнёт и затопчет. Так мне, что ли, челом бить царице? Хоть замолви ей, а то прогонят в шею.
— Ладно, попробую. Меня не впутывай!
Застонал, скрючился — подагра ломает. Свечи полыхали тревожно, остерегали Григория. Рисковое дело, стоит ли? Снаружи свистела первая вьюга, снег словно песок — твёрдый, жалящий. Григорий с малых лет находил в непогоде прелесть. Вливает отчаянность.