Дело вот какое было. В ихней Немечине, в самой то есть настоящей Немечине, в Ревеле, сродник помер у Карла Иваныча, и ему доводилось наследство получить. А как получить — не знает. По дружбе взялся я ходатайствовать, доверенность взял у него и пошел в Немечину бумаги писать. Возни много было, немцы — народ ремесленный: законов не разумеют… И присутственны-то места у них не как у людей: «обергерихты» да «гутманы», сам черт не разберет!.. А Карл Иваныч горячка: ему б в один день наследство взять безо всякой переписки. "Нет, говорю, брат, шалишь, не в порядке будет, ты повремени, а я стану писать, как следует". Насилу мог урезонить. Наставивши его на должный порядок, без малого полтора года вел его дела. Выслали напоследок Карлу Иванычу из ревельской Немечины шестьсот целковых.
Зарадовался. На козьих своих ножках так и подпрыгивает, ручонки так и потирает…
— Сколько, говорит, надо, Ифан Симонишь, благодарности?
А я ему:
— Бог с тобой, Карл Иваныч! С ума ты, что ли, спятил… Я хлопотал по дружбе, денег не возьму.
А он:
— Да мне, говорит, совестно, Ифан Симонишь.
Хороший был человек, даром что немец, совесть знал.
— А коли, говорю, совестно, так подари картинку своего писанья.
Так и запрыгал… Руку мне пожимает, меня же благодарит, что картину у него потребовал… Слезы даже на глазах выступили. А не тому рад, что деньгами мне не поплатился. "Мне, говорит, то дорого, что вы, Ифан Симонишь, искусство любите".
А я ему:
— Уж там, брат, люблю ли я, нет ли, а картинку-то мне подай.
— Есть, говорит, у меня "Разбойник венецианский", младенца режет, да есть, говорит, "Итальянское утро", да есть, говорит, губернаторский портрет.
Разбойника взять поопасился. По должности неприлично… Стряпчий… У царского-то ока да вдруг разбойник в доме заведется?.. Хоть и не русский, а все нехорошо… Опять же супруга каждый год тяжела бывает, неравно на последних часах взглянет на «Разбойника» да испужается… Портрет взять, думаю, будет не по чину, смеяться бы не стали: "Какая-нибудь, дескать, пигалицa, уездный стряпчий, а тоже подобие его превосходительства у себя имеет". Давай, говорю, "Итальянское утро". На том и решили.
Добрая неделя прошла, а «Утра» нет как нет… Стал я подумывать, не надул ли меня немец, по губам только не помазал ли? Однако ж нет, везут из Княжова ящик аршина два длины, полтора ширины. Вот оно "Утро"-то!.. Честный человек, не надул.
Жену кликнул… Гляди, мол, «Утро» привезли. Дети прибежали.
— Папася, папася, — голосят, — это пастила, что ли?
— Нишкните, говорю, какая тут пастила! Тут "Итальянское утро": солнышко восходит, коровки идут, пастушок на свирелке играет.
Ребятишки так и запрыгали: один кричит: "папася, мне коловку!", другой голосит: "папася, патуська!"
Как вскрыл да поставил я картину на стол, так даже ахнул… Этакой ты бесстыжий, Карл Иваныч! К женатому человеку да такую пакость!.. Утра-то на картине вовсе нет: стоит молодая девка в одной рубахе, руки моет, рубашонка с плеч спущена, все наружи, рядом постель измятая… И другое житейское — все тут же!
Жена как взвизгнет да всплеснет руками. Плюнула на картину, говорит:
— Срамник ты, срамник этакой, Иван Семеныч!.. На старости лет пакостями вздумал заниматься!.. Я, говорит, отцу Симеону пожалуюсь, задал бы тебе на духу хорошенького нагоняя, епитимью наложил бы. А меня, покаместь эта мерзость в доме, ты и не знай.
Ушла и дверью хлопнула.
А ребятишки пальцами в картину тычут, кричат: "кормилка! кормилка!" А кучер Гришка, что ящик в комнаты вносил, сзади стоит, ухмыляется да бормочет себе под нос: "ровно кума Степанида".
— Вон все пошли! — крикнул я.
Остался один перед «Утром», разглядывать стал… Бес и ну смущать… Глаза масленые, с поволокой, зубы белые, сама дородная; смугла, зато грудиста, а волосы смоль, как есть смоль черные.
Гляжу-гляжу, а сам чувствую, как грех-от на душу лезет. Мурашки по спине… Дышишь — задыхаешься, в сердце ровно горячей иглой кольнуло тебя. Разбежались глаза… Хорошо намалевано!.. Да где ж "Утро-то итальянское"?
Вспомнил, что в законе, в браке то есть состою — нечего, значит, на чужую красоту глаза пялить… Какую бог послал — той и держись, а на чужую не смей зариться, грешных мыслей не умножай!.. Так господь повелел… "Греховодник ты, греховодник, Карл Иваныч! Вот оно в тихом-то болоте черти живут. Тихоня, скромник, бывало на курносую, рябую стряпку взглянет, так весь зардеет, а вот чем занимается!.."
Жену кой-как усовестил, резоны ей представлял всякие: даровому-де, коню, матушка, в зубы не смотрят, а тебе, говорю, опасаться нечего, девка не живая.
Степанидой попрекнула. А я ей:
— Степанида, говорю, матушка, вещь живая, и ты сама знаешь, что я теперь — ни-ни. А это, говорю, картина, вещь бездушная, греха от нее случиться не может.
Так да этак, уговорил Катерину Васильевну повесить картину в гостиной.
Повесили. Только стал я замечать, что моя Катерина Васильевна невесела ходит; каждый раз, что ни пройдет через гостиную, плюнет. Иной раз всплакнет даже. Станешь что-нибудь говорить с лаской, она: "Ступай, говорит, в гостиную, там у тебя "Итальянское утро".