А от Вольпина осталось чувство пронзительной ноты. Он очень скоро погиб в автомобильной катастрофе. Все, кто ехал с ним, остались живы, не получив даже царапины. А я часто ловила себя на мысли: спросить бы у Вольпина про Есенина, Мандельштама, Ахматову – он всех видел и всех знал. Но он считал себя лишь младшим другом великого драматурга-сатирика Николая Эрдмана.
Тарковский Арсений Александрович
Он сидел в фойе переделкинского Дома творчества, уже очень старый, но по-прежнему такой же красивый, как на многих своих фотографиях. Глубокие вертикальные морщины превращали его лицо почти в графический портрет.
Я сидела напротив и ждала знакомого театрального критика. Так, пребывая в абсолютной тишине и пустоте, мы глядели друг на друга. Я, конечно же, смотрела на него с любопытством: гениальный поэт, вот уже старик. Думала о соотношении таланта и его возрастного угасания. Правда, заметила я, что он тоже внимательно смотрит на меня. Возможно, потому, что ему просто надо было на кого-то смотреть, а возможно, он пытался угадать, к кому из обитателей здешнего дома я пришла. Видно было, как он мысленно взвешивал мой возраст, внешность и перебирал в памяти имена своих знакомых, пытаясь соединить их со мной. Так продолжалось некоторое время.
Вдруг в фойе появился человек, которого я видела первый раз в жизни, но не могла не узнать по черной повязке на глазах. Он был слепой. Книгу с его стихами и фотографией мне тысячу раз подсовывали ученицы фармацевтического училища, где я преподавала эстетику. Это был Эдуард Асадов. Несчастный человек, зарифмовавший все пошлости на свете.
И тут Арсений Тарковский вскочил на одной своей ноге и крикнул: “Эдуард!” – “Арсений!” – выкрикнул в ответ Асадов, и они бросились друг к другу в объятья.
Для меня эта картина была разрушением иллюзий и печальным признанием того, что жизнь ходит своими путями. “Да, они фронтовики, – думала я. – Это выше эстетических разночтений. Но все же!”
Ревич Александр Михайлович[8]
Как-то Ревич сказал мне про Арсения Тарковского, что тот был инфантилен. Любил, чтобы к нему относились, как к ребенку, но опекать других не умел. Все знали про его страсть к телескопам, которые стоили больших денег. А его детям было очень трудно. Но, кажется, про телескопы мне рассказывал другой человек, не Ревич.
Тарковский и Ревич дружили несколько десятков лет. Мы с Александром Михайловичем говорили о внутренней эмиграции в переводы, что было и с самим Ревичем, который большую часть жизни как поэт был в тени. А теперь очень бурно и ярко сочинял стихи и поэмы. Я подружилась с ним, когда ему было около девяноста, но и тогда он был удивительно страстен в своих суждениях.
В 2007 году я вела вечер в Литературном музее, посвященный столетию Марии Петровых. Из-за кулис я видела все происходящее очень подробно. Александр Михайлович выступал, сидя на стуле, опершись руками на палку с собачьей головой. Я и раньше слышала его выступления и каждый раз удивлялась тому, что он не говорил ни одного ненужного, затертого или пустого слова. Он рассказывал о Марусе Петровых с такой нежностью и таким дружеским участием, словно они только что простились или она где-то сидит в зале. Я тогда остро почувствовала, что для него все, кого он любил, остаются абсолютно живыми, кажется, что он никогда и не прекращает говорить и общаться с ними.
Мария Петровых, вместе с А. Тарковским и А. Штейнбергом, была одним из самых близких друзей Ревича. Все они были “тихими” поэтами, много лет прячущимися в переводы. В каком-то смысле их судьбы повторяли один и тот же путь: первую, бо́льшую часть жизни они отдавали переводам (блистательным), а затем появлялись книги стихов, признание. Это был поздний расцвет. У Ревича он произошел позже всех.
На вечере, посвященном Марии Петровых, я выступала с небольшим рассказом об ее жизни в эвакуации в Чистополе. Это была история ее рождения как поэта, в чем огромное участие принял Борис Пастернак. Он устроил ее вечер и написал от руки множество объявлений, расклеив их по людным местам Чистополя. Он представил ее как настоящее чудо, явленное им всем во время войны.
Я выступила с этой историей, а затем продолжила вести вечер. Но с той минуты, когда я закончила свой рассказ, я почувствовала, что Ревич не спускает с меня глаз. Когда вечер закончился, он подошел ко мне, опираясь на палку, и сказал, что хочет читать мне свои стихи и маленькие поэмы. Я поняла, что он меня – выбрал. Нам не надо было объясняться, кто из нас что думает и знает – я отдала ему свои книги, а он стал мне читать стихи.