Еще полная тьма не наступила, а молока в жестянке осталось уж совсем мало, на самом донышке. Тогда я дожрал и остатки — все равно беды не миновать. Теперь, лежа в темноте на диване, я перекатывался с одного его края на другой, ворочался, томился, с тоской думал о завтрашнем дне. Темнота уже не казалась мне такой страшной, — страх перед вполне реальным наказанием за съедение молока вытеснил из ночи всю ее таинственность. Сгущенное молоко, а тем более заграничное, из посылок АРА, было тогда драгоценностью. Банка эта, конечно, предназначалась на много дней — и отнюдь не для меня одного. Я ворочался и думал о том, что произойдет утром, когда придет тетя Нуля и обнаружит в буфете опустевшую жестянку. Я даже не пытался представить себе, какое именно наказание на меня обрушится — ведь оно будет настолько страшным, что вообразить себе его заранее нельзя. У меня возникали мысли о бегстве куда глаза глядят и даже о том, что, может быть, лучше сейчас пойти на берег Полисти и сигануть в воду, — тогда с меня взятки гладки. С этими мыслями я и уснул.
Самое интересное, что на другой день никакого возмездия не последовало. Может быть, тетя Нуля не была сладкоежкой, и потому для нее эта банка большого значения не имела — тем паче что в запасе у нее имелась еще одна. Может быть, тетя Нуля вообще не любила делать запасы — ну, опустошил мальчишка банку, и ладно. А быть может, она заметила мое волнение, поняла, что я ожидаю наказания, и пожалела меня, сделала вид, будто ничего особенного не произошло.
Из разговоров взрослых я смутно ощущал, что тетю Нулю они не то что не любят, но говорят о ней в ее отсутствие чуть-чуть снисходительно и как бы выносят ее за черту некоего очерченного ими круга. Мне же она казалась очень хорошей: в том своем возрасте я делил людей только на злых и добрых, и тетя Нуля относилась именно к добрым. Позже я начал делить людей на умных и глупых, красивых и некрасивых, на интересных и неинтересных, на правдивых и лживых, на талантливых и неталантливых. Но возвращается ветер на круги своя. Ныне, когда мне шестьдесят, я опять, как в детские годы, подсознательно делю всех на хороших и плохих, и главный водораздел в суждении о ближних и дальних снова проходит для меня по линии «добрый — злой». Может быть, это я в детство впадать уже начинаю, а может быть, накопленный мною жизненный опыт позволяет мне вмещать в эти два понятия все остальные оценки человеческих свойств и поступков.
Тетя Нуля, по-видимому, жила в той части городка, которая, по местным масштабам, далеко отстояла от дома Лобойковой. Мне тут не с кем было играть на улице: знакомых ребят я здесь не встречал, а новые знакомства я всегда заводил туго, мешала стеснительность. Да и детей здесь мало было; у домиков сидели на скамеечках все больше старики и старушки. Иногда я один шлялся по близлежащим улочкам, изредка меня навещал отец, и тогда мы шли гулять в какой-то сад. Вскоре среди лета вдруг выпало несколько дождливых дней, похолодало. Я перестал выходить со двора, и тогда все внимание мое обратилось на то, что было в комнате.
На туалетном столике лежали два альбома. Помню их, будто видел только вчера. Один толстый, большой; на его добротной синей матерчатой обложке красуются ромашки. Он полон поздравительных открыток. На одной — зайцы в сбруе из голубых ленточек везут экипаж в виде пасхального яйца, на котором золотятся буквы «X.В.» («Христос воскресе»). На другой — дама в розовом, усыпанном блестками платье целуется с усатым мужчиной, а над ними порхают два голубка с веточками в клювах. На третьей едет по золотым рельсам серебряный паровоз, весь оплетенный лиловой сиренью, и из его трубы идет дым в виде сиреневых лепестков. На четвертой изображены огромные часы, и на их фоне девочка и мальчик стоят с бокалами, улыбаясь друг другу. В альбоме много открыток с фотографиями цыганских певиц и иностранных артисток. Про одну из этих артисток тетя Нуля сказала мне, что это — самая красивая женщина в мире. Зовут ее, как и мою бывшую няню, Лина, а фамилия — конная, военная: Кавальери. Я в этой Кавальери ничего красивого не нашел: бледная длинноволосая женщина в каком-то белом балахоне. Сама тетя Нуля, если на то пошло, гораздо миловиднее. Да и вообще весь этот альбом не очень-то меня интересовал.
Второй альбом — потоньше, обложка его поскромнее, победнее. Зато содержимое — куда как интересно. Он весь наполнен патриотическими почтовыми открытками; некоторые из них даже в прорези не вставлены, лежат между страницами: некуда уже было вставлять. И если каждая открытка в первом альбоме заполнена на обороте рукописными чернильными строчками (которых я читать еще не умею), то у всех патриотических карточек оборотная сторона чистая; только в правом верхнем углу виден напечатанный прямоугольничек, куда надо клеить марку, а слева вверху — изображен красный крест. Зато на лицевой стороне под каждой картинкой обязательно напечатаны стихи. Описываю все это так подробно из-за того, что с этими открытками связано мое первое воспоминание о самостоятельном чтении.