«О подобных вещах я если бы и узнал — сразу же сообщил бы Аббату, — нерешительно отвечал он. — И все-таки, сознавая, что любое сведение полезно для твоего разыскания, я не умолчу ни о чем из того, что вижу по ночам… В ту ночь, когда погиб Адельм, я шел по нашему подворью… это все из-за курятника… понимаешь, возникли слухи, будто кто-то из холопов по ночам ворует куриц… Так вот, той ночью я шел и неожиданно увидел — увидел издалека, так что клясться ни в чем не стану — Беренгара, который возвращался в почивальни откуда-то из-за угла хора. Он шел вроде бы от Храмины. Я ничему не удивился, так как братия давно злословила о Беренгаре. Ты, наверно, уже слышал…»
«Я ничего не слышал, рассказывай».
«Ну… как бы это выразить… Беренгара подозревали в неких склонностях… предосудительных для монаха…»
«Ты намекаешь, что у него были связи с деревенскими девушками? Я тебя как раз расспрашивал…»
Келарь смешался и закашлялся, а затем возразил с мерзкой ухмылкой: «Да нет… Еще более непозволительные страсти…»
«А что, монах, который плотски услаждается с крепостными поселянками, утоляет позволительную страсть?»
«Я этого не говорил. Но ты сам только что отметил, что существует иерархия преступлений, как существует иерархия добродетелей. Плоти свойственны искушения, так сказать, природные… И противоприродные…»
«То есть ты хочешь сказать, что Беренгар испытывал плотское тяготение к лицам одного с ним пола?»
«Я хочу сказать, что так о нем говорили… Все, что я тебе сообщил, это доказательство моей искренности и доброй воли».
«За это я благодарен. И согласен с тобой, что содомия — тягчайший из плотских грехов… Которые, впрочем, я не любитель расследовать…»
«Да это мелочи, мелочи, даже если подтвердится», — философски произнес келарь.
«Мелочи, Ремигий. Все мы не без греха. И я никогда не стану искать соломинку в глазу ближнего — слишком опасаюсь, что в моем-то глазу целое бревно. Но я буду благодарен, если о любых замеченных бревнах впредь ты станешь докладывать мне. Таким манером мы сможем опереться на крепкую, надежную древесину — а соломинки пускай летают себе по воздуху… Сколько, ты говоришь, в одной линии?»
«Тридцать шесть квадратных шагов. Впредь не беспокойся. За любыми точными сведениями обращайся ко мне. Считай, что обрел верного друга».
«Так я и думал о тебе, — спокойно продолжил Вильгельм. — Убертин сказал, что некогда ты принадлежал к моему ордену. Я ни за что не выдал бы прежнего собрата, особенно в такую пору, когда ожидается прибытие папской делегации, возглавляемой великим инквизитором, который прославился тем, что сжег множество дольчиниан. Так ты говоришь, что в линии тридцать шесть шагов?»
Кем-кем, а дураком келарь не был. Он понял, что игра в кошки-мышки себя исчерпала — тем более что, по всему судя, мышкой выходил он.
«Брат Вильгельм, — сказал келарь. — Вижу, тебе известно больше, чем я предполагал. Не выдавай меня, и я тебя не подведу. Все это верно: я — бедный раб своего тела, бессильный перед соблазнами плоти. По словам Сальватора, не то ты, не то твой парень застукали их вчера на кухне. Ты много странствовал, Вильгельм, и знаешь, что даже авиньонские кардиналы — не образчики добродетели. Я понимаю, что не моими мелкими и презренными грешками ты сейчас озабочен. Но вижу также, что ты кое-что разузнал и о моих делах. У меня странная судьба. Такая же судьба выпала многим нашим братьям-миноритам. Когда-то давно я уверовал в святую Бедность и покинул общину, дабы предаться бродячей жизни. Я поверил в проповедь Дольчина — как поверили многие окружавшие меня… Я необразованный человек. Я рукоположен, но едва помню мессу. В богословии не смыслю. И даже, наверное, не способен всей душою служить идее… Смотри: когда-то я пытался бороться против господ, сейчас я им прислуживаю. И подчиняюсь воле господина этой земли, помыкая себе подобными… Бороться или стать предателем — невелик выбор у нас, простецов…»
«Иногда простецы понимают больше, нежели ученые», — сказал Вильгельм.