— В нашем летающем гробу тоже были свои философы. Тоже мучились, кто трус-предатель, а кто герой, если теперь одна бомба на всех. Врач наш — все рентгены-бэры у него в тетрадках — дразнил самых больших патриотов: «Вот ты как считаешь — отдельный человек ради народа жизнь отдать должен? Правильно, обязан — и с радостью. Умничка! Ну а отдельный народ — во имя человечества? Разве он не такая же единица по отношению ко всему роду, как я и ты — по отношению к своему народу?..» На десять витков хватало софистики!..
— Постой-постой! — вдруг спохватилась и Она, посмотрев на меня в упор. — Интересно бы взглянуть, а какими мордашками-кудряшками были оклеены стены твоей каюты?
Третий аж застонал, прислонившись спиной к скале, — так ему стало весело:
— Я себе представляю! По своей посудине: Сорок вторая улица во всем блеске!
Я же чуть не ответил Ей (и это была бы правда): «Твоими!»
Да, были там и всякие-разные, их мне приносили, дарили, наклеивали друзья-офицеры, понимавшие толк в «современной обнаженной натуре». Но и они тоже завороженно и подолгу рассматривали Венеру, стоящую на огромной перламутровой морской раковине, — бесконечно светлый и в то же время не прояснено печальный, почти детский взгляд ее, лишь подчеркнутый наготой прекрасного женского тела. Она ласково смотрит, но это — на мир, ее встречающий, а не на тебя, а потому ничей взгляд наготу ее смутить не может. «Черт, умели рисовать!» — пробормочет один, а другой так и руками взмахнет, покажет: волосы такие, что и не удержать на вытянутых!..
Боттичеллиевскую эту, уверенную в своем бессмертии красоту, спокойную ласку женских глаз уносил я всякий раз с собой, погружаясь в сон. Венера Рождающаяся, встречала меня при каждом пробуждении — Ее уносил, Она встречала…
Такая же репродукция боттичеллиевской Венеры и на подволоке Центрального Поста. Прямо над главным командирским табло прикрепил, не пожалев технического клея, чтобы осторожненький мой заместитель не соскоблил перед очередной проверкой-комиссией.
10
Потопом были уничтожены все создания; один лишь Ману уцелел… Желая иметь потомство, он стал вести благочестивую и строгую жизнь. Он также совершил жертвоприношение «пака»: стоя в воде, принес жертву из осветленного масла, кислого молока, сыворотки и творога. От этого через год произошла женщина. Когда она стала совсем плотной, то поднялась на ноги, и, где она ни ступала, следы ее оставляли чистое масло… Она пришла к Ману, и он спросил ее: «Кто ты такая?» — «Твоя дочь», — отвечала она… Вместе с ней он продолжал вести благочестивую и строгую жизнь, желая иметь потомство. Через нее он произвел человеческий род, род Ману, и всякое благо, которое он просил через нее, было дано ему.
На свою голову я наболтал про «многоотсечного» человека. Теперь чуть что (настроение такое у Нее все чаще) — слышишь: «Третий — это ты!», «Ты и есть тот третий!»
Тот, дескать, который сам тенями-идеями питается и всех бы ими кормил.
— Может быть, и я для себя только тень! Тех, твоих!
Но мучения Ее глубже, не только в моих достоинствах или недостатках дело. И никакая это не ревность к нашей прошлой жизни. Как раковая опухоль под черепом, растет в ней догадка, подозрение, ужас, что мы действительно лишь тени, тени умершей жизни, и всё нам только кажется. Ниточка памяти, тянущаяся к ржавой двери за водопадом всё напряженнее в Ней — вытягивает новые и новые детали, подробности, смутные, но болезненные. В том гранитно-стальном гробу, так здорово задуманном, сконструированном, построенном для долгой жизни с замкнутым циклом обращения веществ (растения должны были поглощать углекислоту, а человеческие фекалии питать растения), очень скоро сами люди превратились или в надсмотрщиков-палачей, или в лагерную чернь, истребляемую поголовно. Со всё большей лютостью надсмотрщики охотились за всеми, а потом уже и друг за другом и скоро в погасшем, пропитанном трупным ядом мирке осталось лишь двое. Девочка и немой. Как часто бывает, уцелели самые слабые и беспомощные: жизнь порой прячется в оболочке, где ее меньше всего рассчитывает отыскать смерть.