Это сознание было искажено, замутнено, почти уничтожено. Недаром философ А. Гулыга, публикуя первую часть «Имен» в сборнике «Опыты» (издательство «Советский писатель», 1990), говорит, что архивная папка, в которой хранилась рукопись Флоренского, открывалась вырезкой статьи «Комсомольское рождество» из газеты «Известия» от 8 января 1924 года: «Еще недавно рабочая молодежь на улицах и площадях сжигала изображения и куклы святых всех стран и народов. Теперь, перейдя к более углубленным методам антирелигиозной пропаганды, она сжигает свое религиозное прошлое. И вот каким образом: например, в Иваново-Вознесенске на рождественских праздниках стали перекрещиваться: Степанова Нина — Нинель, Широкова Мария — Октябрина, Демидов Петр — Лев Троцкий…»
Священик Павел Флоренский понимал, что сжигается не просто религиозное прошлое, а прошлое нации, ее самобытная культура, могучий язык— носитель смысловых символов и образов. Его работа — пособие и напоминание, увещевание и любование возможностями языка, приобщение к глубинам народного сознания. Потому-то безобидный этот труд и не печатался, наверно, столько десятилетий: он возвращает прошлое и закладывает основу духовно здоровому будущему. Читайте его!
Вторая часть работы публикуется по тексту журнала «Социологические исследования» (1988, № 6; 1989, № 2–6). Работа дана с сокращениями.
Часть I
«…Мне очень неприятно повторять столько варварских имен, но необыкновенные истории, — так предваряет одну из таких историй рассказчик в «Виколо Ди Мадама Лукреция»[1] у Проспера Меримэ, — но необыкновенные истории случаются всегда только с людьми, чьи имена произносятся трудно».
Меримэ — не единственный писатель, которому звук имени и вообще словесный облик имени открывает далекие последствия в судьбе носящего это имя. Можно было бы привести множество историко-литературных свидетельств о небезразличности писателю имен выводимых им лиц. Напоминать ли, как за парадным обедом побледнел и почувствовал себя дурно Флобер при рассказе Эмиля Золя о задуманном романе, действующие лица которого должны были носить имена Бювара и Пекюшэ? Ведь он, кажется не дождавшись конца обеда, отвел Золя в сторону и, задыхаясь от волнения, стал буквально у м о л я т ь его уступить ему эти имена, потому что без них он не может написать своего романа; они попали, как известно, в заглавие его. Золя оказал это одолжение. Но это было именно одолжение, и сам Золя был далеко не безразличен к именам, даже до неприятностей, потому что нередко облюбовывал для «крещения» своих действующих лиц действительно имена и фамилии из адрес-календаря; естественно, полученная так известность не могла нравиться собственникам этих имен.
Третий из этой же плеяды натуралистов, по-видимому далеких от высокой оценки имен, на самом деле тоже считался с выбором имени. Разумею Бальзака. Когда он создавал действующее лицо, то был озабочен, чтобы имя подходило к герою, «как десна к зубу, как ноготь к пальцу». Раз он долго ломал голову над именем, как вдруг ему подвернулось имя «Марка». «Больше мне ничего не нужно, моего героя будут звать Марка — в этом слове слышится и философ, и писатель, и непризнанный поэт, и великий политик— все. Я теперь придам к его имени «Z» — это прибавит ему огонек, искру»[2].
Иногда формирование типа около имени происходит не вполне сознательно, и поэт, опираясь на интуитивно добытое им и м я, сам не вполне знает, как дорого оно ему. Лишь при необходимости расстаться с ним обнаружилась бы существенная необходимость этого имени, как средоточия и сердца всей вещи.
Но тем не менее не следует преувеличивать эту несознательность поэта: она не правило. Во многих случаях вдохновение знает, что делает, — не только протекает с необходимостью, но и отдает себе отчет в своей необходимости. Это относится, может быть по преимуществу относится, — к именам. И писатели не раз отмечали в себе и других эту функцию имени— как скрепляющего свод замка.
«Более всего восхищает и поражает меня у Бомарше то, что ум его, развертывая столько бесстыдства, сохранил вместе с тем столько грации. Признаюсь, — говорит В. Гюго, — меня, собственно, привлекает больше его грация, чем его бесстыдство, хотя последнее, опираясь на первые вольности надвигающейся революции, приближается порой к грозному, величавому бесстыдству гения… Хотя в бесстыдстве Бомарше много мощи и даже красоты, я все-таки предпочитаю его грацию. Другими словами: я восхищаюсь Фигаро, но люблю Сюзанну.
И прежде всего, как умно придумано это имя — Сюзанна! Как удачно оно выбрано! Я всегда был благодарен Бомарше за то, что он придумал это имя. Я нарочно употребляю тут это слово: п р и д у м а л. Мы недостаточно обращаем внимания на то, что только гениальный поэт обладает способностью наделять свои творения именами, которые выражают их и походят на них. Имя должно быть образом. Поэт, который не знает этого, не знает ничего.