Ефросинья никак не могла заснуть и все ворочалась с боку на бок; в темноте зудела какая-то шальная муха, и через приотворенное окно во двор доносилось широкое, шумное дыхание коровы, ночевавшей летом в погоду под открытым небом; еще гуси время от времени тихонько переговаривались; смутные и неясные картины бродили в голове Ефросиньи; она не на шутку разволновалась, решила про себя уговорить Захара по осени съездить на недельку в Москву, погостить у Аленки с Тихоном, хоть на внуков полюбоваться, а то не успеешь оглянуться, и эти разлетятся, так на них и не посмотришь. В деревню их теперь не заманишь, все по разным Кавказам разъезжают, вон какой жизни сподобились ее родные внуки, а письмо если раз в два-три месяца пришлют, и то радость. Захар, тот все ворчит, видать по старости, новые вон барчуки растут, говорит, ни земли не знают, ни работы, все до седой бороды учатся на готовом, а что-то от этого толку не видно, на земле никто работать не хочет, а хлебушка всем дай… А по ее бабьему-то разумению, пусть себе дети хоть поживут по-людски, если им с Захаром не пришлось. Срок придет, еще натрудятся, в жизни каждому своя мера определена.
Начинавшая, как и многие в старости, склоняться к богу, к этой неясной защите от смерти, Ефросинья стала думать о том, что не может так вот все кончиться, если один уходит, что-то обязательно от него остается. Вот и корова дышит, и гуси кричат, а какой они шум поднимают, если к ним, не дай бог, попадет мышь, и сыны опять-таки у Егора растут; так уж, видно, выпало на ее долю, что свои, кровные отделились и тоже словно сгинули, а вот приемыш остался вместе со стариками, и они лучше-то, чем с кровным, живут и ладят. И Ефросинье ясно вспомнилась та мокрая осенняя ночь и похороны неизвестной женщины и как она забито и тоскливо взяла у Захара из рук живой синий комочек и, согревая, завернула в тряпки. Кольке, помнится, было всего пять месяцев, и как ей неприятно было в первый раз дать найденышу грудь, был он совсем слабый и недолго бы еще протянул. Она признала его, лишь когда он насосался и, приткнувшись носиком, засопел; и муж в эту ночь вернулся светом, чужой, и тут же заснул, но она за день натопталась и ей уже было все равно, где он пропадал.
И опять враждебное чувство к мужу, спавшему тут же, рядом (она отчетливо слышала его редкое, сильное дыхание), недобро шевельнулось в ней, но ему тоже досталось несладко, по-бабьи, мстительно подумалось ей, и она как-то сразу успокоилась.
Попрохладнело, из сада потянуло сыростью, и Ефросинья задремала, и хоть спала она, как всегда, мало, встала еще до солнышка; пошла и подоила корову, выгнала со двора гусей и на скорую руку спроворила Егору завтрак; он по своим бригадирским делам уходил из дому рано, и Ефросинья любила тот тихий час, когда Егор ел, а она неслышно ходила по кухне и что-то делала; как обычно, появилась в свой час и кошка, и Ефросинья налила ей в черепок парного молока; кошка села и лениво полакала, часто выбрасывая в молоко розовый язык; Егор отодвинул от себя тарелку и, ничего не говоря, закурил, обдумывая, что ему сегодня предстоит сделать в первую очередь, и Ефросинья ему не мешала, она только сказала, чтобы он непременно приезжал обедать, и когда, мол, все соберутся, может, и выпадет удобная минута как раз для того разговора. Она значительно посмотрела на Егора, и он согласно кивнул; случившееся и требующее общего совета действительно выламывалось далеко за рамки всего привычного и известного здесь, в Густищах, и Егор, человек по натуре па редкость уравновешенный и спокойный, вопреки веским предположениям отца, тоже заразился страхами и сомнениями матери; он даже хотел потихоньку съездить к Николаю в Москву по этому самому делу, которое вот уже с месяц так и эдак обсуждалось и переворачивалось у них в семье, да и не только в семье, и в селе, кое-где и в районе.
Уже за обедом, после новых расспросов и рассказов Николая о городской жизни, после веселых подтруниваний над ночным путешествием Николая в лес, Егор выбрал момент и позвал его в сад покурить; за ними, тщательно притворив за собой двери, вышла в сад Ефросинья, затем появился и Захар, сумрачно всех оглядел, словно дивясь, какие у него вымахали сыновья и уже сами детей народили, достал кисет и, присев на скамейку, принялся неторопливо раскуривать цигарку.
Было жарко даже в тени. Ефросинья заметила, что Николай сильно сутулится, и вспомнила, как Захар сажал этот сад еще до колхозов, на второй, третий и четвертый годы после их женитьбы, чтобы сад родил частями каждое лето, и в этом ему помогал второй его дядька, уже по матери, Григорий Васильевич Козев, такой сердечный был мужик, сроду никого не обидит, каждого уважит; еще бы жил да жил, не попадись под руку этому бандюге, Федьке Макашнпу, ох, зверюга, как люто расправился со стариком, и жену его, бабку Пелагею, застрелил, все про нее, Ефросинью с детьми, говорят, выпытывал.