Она могла бы позвать его — и он бы вернулся. Наверное. Только… Марго не знала, что она еще могла бы сказать ему, кроме того, что уже было сказано — и, кажется, не услышано им. Он не хотел понять ее. Или не мог. «Я человек, а ты волк. И мы не можем…»
Слова — шелуха. Пустые ореховые скорлупки. Не содержащие внутри того, ради чего они были сказаны…
В доме, за пушистой зеленью лиственниц, хлопнуло окно, и следом за серебристым звоном посуды метнулось два торопливых перелива, вылетевших, наверное, из-под руки Владислава, который рассеянно тронул клавиши — в ожидании завтрака… и Марго.
Марго вздрогнула, оборачиваясь на эти звуки — и улыбнулась; и почувствовала, как легкомысленная тень бабочкиного крыла нежно целует горячие веки, приглашая забыть и слезы, и грустные мысли; и придуманная ею сказка, феерический танец разноцветных крыльев, начинает опять кружиться у нее перед глазами — под простенький мотив вальса, летящий из приоткрытого окна.
Она опять улыбнулась, вспоминая, как легко и безупречно летают по клавишам пальцы Владислава, волшебно выпуская из недр обычно молчаливого лакированного и мрачного чудовища красивую пленницу — музыку. Его тонкие пальцы — такие сильные и нежные…
Марго подхватила край своего длинного платья, торопясь бежать в дом — скорее, скорее… и на секунду остановилась на полушаге, как будто запнувшись о тень качнувшейся ветки, бросившуюся ей под ноги.
Ей почудилось — тем звериным чутьем, каким волк чует на себе взгляд притаившегося охотника (чутьем, от которого в последнее время Марго уже стала отвыкать) — что за ней наблюдают. Как будто волк смотрел на нее — откуда-то из-за деревьев, невидимый за солнечно-изумрудной мозаикой шевелящихся листьев. И в его взгляде были укор, недоумение и печаль. А когда она огляделась — тщетно пытаясь поймать взгляд, захолодивший ознобом спину, и темный силуэт за паутиной солнечного света, — ей почему-то показалось, что волк не один. Что рядом с ним (маленькая ладошка на мохнатом могучем загривке) стоит черноволосая голенастая девочка — лет двенадцати? пятнадцати? — и тоже смотрит ей вслед. С укором, недоумением и печалью…
…Он смотрел ей вслед. Он всегда смотрел ей вслед.
В тот день, когда он впервые встретил ее, ему было двенадцать, а ей — шесть; разница — в полжизни; он смотрел, как она уходит — в сумерки молчаливого черного сада, и ее светлое платьице мелькает, как облако, за костлявыми ветками голых мокрых деревьев. Рваное, запачканное, измятое облако — но оттого не менее белое… Железная калитка, только что выпущенная маленькой рукой, все еще с медленным скрипом скользила к раскрытой пасти щеколды; и Анджею захотелось поймать ее и оттолкнуть — глупую тяжелую решетку (тюремную?) с потеками ржавчины на переплетающихся прутьях; и догнать за-чем-то уходящую в темноту девочку в белом платье.
Догнать — и снова взять за руку (прохладная маленькая ладошка, согревающаяся и оживающая в его руке — как испуганный зверек…) — и больше не выпускать, чтобы девочка в белом платье не споткнулась и не упала, и не пошла куда-нибудь, куда не надо ходить (ее платье, наверное, на самом деле раньше было белым — а теперь от него остались грязные ошметки; и ее ведь действительно могли сегодня убить, а она, кажется, так этого и не поняла… дурочка…).
И его рука уже толкнулась в холодный, бугристый от ржавчины, мокрый прут калитки, когда он вспомнил, кто она. Девочка из «плохого дома», в котором водились привидения; дочь ведьмы — и ведьма… Да даже если и не ведьма… («А как ты это слышишь?» — «Просто — слышу и все…») даже если и не ведьма… она… Она — панночка, наследница, хозяйка этого дома, и леса, и деревни, в которой жил Анджей. А он, Анджей? Босяк, безотцовщина, мамкина обуза и огорчение (любимчик-то у нее младший, рыжий хорек-подлиза…) и отчимова досада. Отчима-то, небось, устроил бы куда более покладистый и смирный пасынок — а то и вовсе лучше без пасынка. В деревне — Анджей как-то сам слышал — про отчима говорили уважительно, чуть ли не с восхищением — с дитем, мол, взял, не побрезговал… Дитем, которым, по понятию односельчан, отчим мог бы и побрезговать, был Анджей…
Кто огорчится — да кто вообще заметит, если Анджей вдруг куда-нибудь пропадет? Разве что дядька (по родственному — седьмая вода на киселе с мамкиной стороны; а по-настоящему — хозяин и учитель Анджея по кузнечному делу) — разве что дядька шваркнет с досады тяжелой рукавицей об стену, когда бестолковый и безрукий подмастерье опять не отзовется и не подскочит, как положено, качать мехи над затухающим огнем по дядькиному окрику…
Одним словом, кто он такой? Кто он такой, чтобы посметь даже близко подойти к господскому дому — не говоря уже о том, чтобы лезть в сад — следом за уходящей в зыбкие сумерки мокрых деревьев панночкой в светлом платье?..