Убедить меня в жизни духа после гибели тела мог только эксперимент с истинной, а не временной смертью. Если бы через неделю после похорон труп восстал из могилы и, раскрыв полуразложившийся рот, поведал то же самое, о чем говорили реципиенты Моуди, тогда, конечно… Но трупы из могил не восставали, а если случалось нечто похожее, то всякий раз выяснялось, что человека похоронили напрасно – он был жив, находился в состоянии летаргического сна, а врачи не разобрались, констатировали остановку сердца и выписали свидетельство о смерти. Этот опыт тоже не обладал нужной для правильного эксперимента чистотой, и, следовательно, не мог служить ни доказательством, ни опровержением.
Правда, был еще спиритизм – духи давно умерших людей являлись медиумам и зрителям, присутствовавшим на сеансах, и в подавляющем большинстве либо молчали, действуя своим незримым присутствием на подсознание, либо городили чушь – во всяком случае, в книгах о спиритизме, что я перечитал в те дни (а потом, когда представилась возможность, уже в Израиле разыскал и прочитал множество другой литературы), мне не удалось обнаружить ни одного сколько-нибудь убедительного свидетельства существования загробной жизни. Духи говорили много ерунды, сообщали сведения из собственного прошлого, из прошлого людей, пришедших с ними пообщаться, – в общем, происходила игра с реально существовавшей информацией, и разгадывать следовало не загадку потусторонней жизни, а загадку распространения сведений – более реальную и наверняка разрешимую современными научными методами, если бы эти методы были правильно применены. Я был уверен, что, оказавшись на спиритическом сеансе и имея при себе нашу стандартную аппаратуру – ту хотя бы, с помощью которой мы «выбивали тараканов», – я смог бы зарегистрировать, как именно медиум получает от присутствующих те сведения, которыми потом делится с ними же, будто почерпнул знания у нематериального призрака.
Первым в моей жизни реальным возвращенцем из мира мертвых оказался Валера – впрочем, мог ли я быть уверен даже в этом? Медэксперт констатировал смерть, и Валеру свезли в морг. Он неожиданно очнулся, встал и пошел, и был задержан, после чего препровожден к следователю Бородулину для дачи послесмертных показаний. Но умер ли Валера на самом деле? Не находился ли и он в состоянии клинической смерти, странным, но объяснимым образом растянувшемся во времени?
Правда, сам я, побывав в сознании Валеры, ощутил себя мертвым. Но это не доказательство.
Правда, холод, исходивший от этого тела, был холодом смерти – ни одно живое теплокровное существо, даже будучи в состоянии летаргического сна, не могло охладиться чуть ли не до температуры замерзания воды. Но и это обстоятельство доказательством служить не могло. Известны случаи, когда организм подвергали сильнейшему охлаждению, а потом возвращали в нормальное состояние. Валера несколько часов пролежал в морге при температуре минус шесть градусов или ниже. И что? Почему, придя в себя, он продолжал излучать холод?
А продолжал ли Валера излучать холод на самом деле? Не было ли это сугубо подсознательным впечатлением – следствием знания о том, что этот человек какое-то время был мертв и лежал в холодильнике?
Не доказательство.
А странное поведение Валеры? Состояние безмыслия, которое я ощутил? Невозможность поступить по собственному усмотрению?
Как бы то ни было, мертвым был Валера или все-таки живым, наши нынешние проблемы были связаны с ним, и потому только на него я мог сейчас надеяться, хотя Валера был мне врагом и врагом именно смертельным.
В моих рассуждениях была какая-то не замеченная мной слабость. В логической цепочке было звено, которое легко могло порваться. Я понимал это, но в нынешнем моем состоянии не мог определить слабое место в рассуждениях, казавшихся прочным замком, сложенным из камней, впритирку подогнанных друг к другу. И если замок под моими ногами рухнет, виноват буду я сам.
Валера. Где он был сейчас?
Я все еще не ощущал ни своего тела, ни внешнего мира, но представление о времени вернулось – видимо, для того, чтобы успокоить меня: мне казалось, что прошли минуты, если не часы, а на самом деле секундная стрелка, если бы я смог ее увидеть, скакнула всего на одно деление.
Я не чувствовал своего тела, но какие-то ощущения все-таки появились – то ли в реальности, то ли в воображении, – и я попытался отделить свои чувства от чужих. Чужих было больше. Чужих было настолько больше, что от собственных осталось только «я», будто вбитый в землю кол, вокруг которого вращались не мои мысли, не мои чувства, не мои движения.
Я сделал еще одно усилие – мысленно всегда труднее делать что бы то ни было, потому что нет ни ориентиров, ни опоры, – и вращение прекратилось.