Фишбейн послушно отступил. На увитой виноградом открытой террасе Петр Арсеньевич пересадил Нору в плетеное, потемневшее от времени кресло, и тут же на пороге, ведущем в глубину дома из этого сумрачного пространства, до одури сильно пахнущего созревающим виноградом, появилась маленькая, совсем молодая, с заметными черными усиками над верхней губой, с большим пуком черных волос на затылке костлявая женщина.
– Обед приготовила, Катя? – спросил ее строго Ипатов.
– Давно уже, батюшка, – ответила женщина.
С террасы прошли в комнату. В углу горела лампадка у тусклой, с крошащимся золотом иконы Богоматери с Младенцем. Все остальное пространство было отдано изображениям Норы Мазепы. Такого Фишбейн еще не видел. Больших, поймавших Нору во весь ее стройный рост фотографий, на которых она, молодая и сильная, с гладко зачесанными и разделенными на две половины прямым пробором черными волосами, улыбалась, презрительно и нежно прищурившись, было больше всего. Страстно влюбленный фотограф не хотел скупиться на размер и жаждал запечатлеть ее именно всю, от головы до пят, так, чтобы видны были и ноги, и колени, и оборки платья, и дерево, к которому она иногда прислонялась, и фасад незнакомых домов, и фонарь незнакомой улицы, освещавший ее сзади или сбоку. На других фотографиях Нора Мазепа то сидела, облокотясь на стол, и венчик блестящего солнца, ловко пойманного мастером, окружал ее гордую голову, то наклонялась над целой корзиной новорожденных щенков, которые налезали и наваливались друг на друга своими пушистыми детскими лапами, и смех ее так освещал эту сцену, что брови, как будто вот только взлетевшие, хотелось потрогать, то вместе с Ипатовым стояла она над скользящей водой в какой-то прозрачной вуали. И словно для того, чтобы ни один сантиметр комнаты не оставался не заполненным ею, между большими фотографиями были и маленькие, где сияло только ее лицо с этими черными, в густых ресницах, глазами, с пробором в блестящих ее волосах.
– Да, да! Что вы думали? – спросил Ипатов, увидев, как Фишбейн разглядывает фотографии. – Вся жизнь моя в ней. Да и смерть моя тоже. Пойдемте обедать.
Фишбейну хотелось спросить его о главном: не удивляется ли Ипатов тому, что он через столько лет разыскал его, но по умным и жестко-брезгливым глазам бывшего доктора почувствовал, что спрашивать незачем.
«Я, кажется, влип еще больше, чем думал», – подумал Фишбейн.
Обед был простым: рыбный суп, салат с местным сыром и блинчики с мясом. Перед обедом Ипатов произнес молитву, потом поцеловал жену в лоб и обвязал ей шею салфеткой, как ребенку. Костлявая усатенькая Катя обедала вместе со всеми. Нора ела то жадно, так что куски хлеба изо рта вываливались на пол, то вдруг движения ее замедлялись, наполнялись мягкой грациозностью, она нежно прищуривала глаза и начинала расспрашивать Фишбейна о том, какая погода в Берлине.
– Отвечайте ей, пожалуйста, – играя желваками, приказал Ипатов и поцеловал у жены руку. – Он все нам расскажет, не бойся, родная.
Больше всего удивило Фишбейна, что даже сейчас эта болезненно располневшая, совершенно седая Нора притягивала к себе взгляд. Было что-то редкостное, драгоценное в персидской яркости ее глаз, ресниц и высоких бровей, в гордом и плавном очертании небольшого носа, в морщинисто-розовых полных губах. Подчинившись приказанию Ипатова, он молол какую-то чушь о переменчивом климате Берлина, а Нора Мазепа внимательно слушала. Потом влажные глаза ее начал заволакивать сон, Катя убирала со стола, и Петр Арсеньевич, сказавший Фишбейну «сейчас я вернусь», покатил инвалидное кресло с почти уже спящей женой куда-то вглубь дома.
Вернулся он минут через двадцать и поманил Фишбейна за собой на террасу.
– Ну, Гриша, теперь говорите. Вы как им попались?
– Кому? – пробормотал Фишбейн, сгорая от стыда.
– Да бросьте вы, Гриша! – с досадой воскликнул Ипатов. – Подумаешь, невидаль! Они за мной столько лет ходят! Давайте уж начистоту.
– Вы правда священник?
– Священник. И что? – спокойно ответил – Ипатов.
– Да странно все как-то…
– Вы
Ипатов раздраженно повысил голос и тут же зажал рот ладонью, испугавшись, что разбудит жену.
– Пойдемте отсюда. На море пойдемте. Учтите, я плавать умею.
– О чем вы?
– Топить не пытайтесь. Я выплыву.
По тому же настилу, оставив за спиной заходящее солнце, они двинулись по направлению к океану. Ни толстого внука, ни бабушки в шляпке уже не было, луг менял свою окраску, тени начинали подбираться к воде, и сильнее запахло клевером, который изо всех сил старался заглушить своим сладким ароматом запах воды.
– Нравится мне это место, – вздохнул Ипатов. – Тихое, почти родное. Вот так идешь, идешь. Доходишь до берега, потом обратно, и этот настил словно жизнь мне отсчитывает. Дощечка, дощечка… За мной – небеса. А если домой возвращаешься – Нора…
– А что с ней?