– Вот видите? А еще просите клятв! И мы вам не верим, и вы нам не верите. Глядишь, это нам и поможет в работе.
Фишбейн резко отодвинул от себя рюмку.
– Я вам не сказал, что я буду работать.
– Да что за работа? – Меркулов вздохнул. – Смешно говорить! Я вот вам покажу. – Он достал из кармана фотографию и через столик поднес ее к самым зрачкам Фишбейна. – Помните этого господина?
На маленькой тусклой фотографии Петр Арсеньевич Ипатов был запечатлен сидящим на пологих каменным ступенях, скосившим глаза налево и туда же, налево и вниз, повернувшим голову, отчего у него сильно вспухла складка подбородка. Даже на этом тусклом изображении видно было, как он постарел.
– Узнаете? – спросил Меркулов. – Безруков. Никита Матвеевич, так?
Фишбейн удивился:
– Никита Матвеевич?
– Что? Разве не он? – усмехнулся Меркулов.
– Ипатов, – сказал Фишбейн сухо. – На снимке Ипатов.
– Конечно, Ипатов! Спасибо за правду. Ведь вы с ним работали, верно? В Германии. Отличный хирург был. Так все говорили.
– Он умер?
– Ну, скажете, «умер»! Ничуть он не умер, а жив и здоров. И, кстати, живет совсем неподалеку.
– В Америке?
– Америка очень большая земля. Живет на Кейп-Коде. Бывали там раньше?
– Однажды с женой.
– Местечко хорошее, – одобрительно заметил Меркулов. – Мы с коллегами неподалеку от Фалмуса в прошлом году рыбку ловили. Клюет лучше нашей. Так вот этот самый Ипатов живет в городишке по имени Сэндвич. Там мельница, кстати.
– При чем здесь вдруг мельница?
– А все перемелется! Даже мы с вами.
– Умеете вы вербовать! – Фишбейн усмехнулся. – Флейтистом вам быть! Все дырочки знаете, дуете правильно. Ипатов зачем вам?
– Да так. Для коллекции. Он был в Аргентине, а это не Сэндвич. Недавно вернулся. И служит священником. Что вы удивляетесь? Это случается.
Фишбейн хотел спросить про Нору Мазепу, но промолчал.
– Вернулся с женой, она вроде больна. – Меркулов поморщился. – Очень больна.
– Зачем они вам? – спросил грубо Фишбейн.
Меркулов, не отвечая, отодвинул от себя блюдо с остатками раскромсанного омара.
– Поедете с ним повидаться, Нарышкин? – Он вытер рот красной бумажной салфеткой. – Решайте. Советская виза в кармане.
– Я вам ничего еще не обещал! – взорвался Фишбейн. – Вы меня не поймали!
– Ну, я-то вам тоже ведь не обещал, – спокойно ответил Меркулов. – Весь наш разговор, так сказать, философский.
Дома Фишбейна встретило ледяное молчание Эвелин. Чувствуя себя виноватым, он сразу прошел наверх, в кабинет, и остановился посредине этой небольшой, всегда, даже в самую жаркую погоду, прохладной комнаты. Со стены смотрели на него покойные родители миссис Тейдж, ее братья и сестры. Она была младшей в семье, все остальные умерли раньше. Красивые, сильные, жесткие люди. У женщин – высокие, дугами, брови, покатые плечи и эта вот складка, – такая же, как у жены, – от левой ноздри и до самого рта. Мужчины в костюмах, застегнутых наглухо, с усами, как щетки для чистки ногтей.
«Америка! – пьяно подумал Фишбейн. – Ну, что вы уставились? Чистые, да? А неграми кто торговал?»
Ему вдруг до страдания захотелось найти какие-то недостатки, изъяны, преступления в стране, которая в конце концов стала его домом, пристанью, где судьба его бросила якорь, и он с озлоблением принялся разгребать память, принюхиваясь к той вони, которая со времен Адама сопровождает людские дела и поступки.
– А вот ведь еще «Сент-Луис»! Было? Было! Плыл из Гамбурга пароход, евреи спасались от Гитлера. Смирные, ни разу и не воевавшие люди. А вы их не приняли! Вы отогнали! Депрессия, да? Самим нечего есть! А этих евреев потом голышом, друг другу в затылок и в камеры! Делиться-то не захотели, ребята? Нет, нехо-о-о-о-ро-о-ошо, господа пуритане! Людей вы не любите, не бережете! Вот Краузе, скажем? Подумаешь, грех! Не женщин любил, а мужчин! Ну и что? Зачем вы погнали его из оркестра?
Он говорил вслух, громко, с характерными голосовыми напорами, к которым прибегают все пьяные люди, уверенные, что их кто-то услышит. Света он не зажег, и огромная тень с растопыренными пальцами его поднятых и жестикулирующих рук раскачивалась из стороны в сторону на фоне призрачно белеющего окна. Слабый шорох послышался за спиной. Фишбейн знал, что это жена, и знал, что она сейчас скажет.
– Ну что с тобой? – тихо спросила она. – Тебя что-то мучает, Герберт. Не лги мне.
Сквозь пьяную муть он видел высокий зачес ее белокурых волос, сизую – в сумерках – голубизну глаз, круглый очерк выпуклого фарфорового лба, но ему уже не было жаль ее, потому что за Эвелин стояла правота и сила, за ним – только слабость и ложь. Тот шов от разрыва души пополам заныл, стал гноиться. Теперь уже не было двух половин: себя и себя. Остались обрывки, обломки, ошметки Григория, Герберта, Гриши Нарышкина, солдата в Корее, мальчишки в теплушке…