Они вместе вышли в коридор, и Глейзер сразу бросился к лифту. Фишбейн начал спускаться по широкой лестнице и на первом пролете посмотрел в окно. Он увидел выскочившего из подъезда директора радиостанции, к которому неуверенной походкой приблизилась очень высокая и очень тонкая женщина в дорогом белом с черным костюме и в черной шляпе с такими большими полями, что лица ее почти не было видно. Он догадался, что это и есть Нэтэли Глейзер. Директор взял жену под руку и вдруг отшатнулся. Из-за шума и гудков Фишбейну не было слышно, что он говорит, – к тому же дело происходило на улице, а он стоял на третьем этаже, – но по разгоряченному лицу директора и по тому, как он размахивал руками и кипятился, можно было понять, что он за что-то выговаривает жене и не владеет собой. Дорого одетая Нэтэли Глейзер топнула худой ногой и быстро повернулась, чтобы уйти, но тут же остановилась, схватившись за локоть мужа. Фишбейну хотелось разглядеть ее, и, словно почувствовав это, она закинула голову, так что поля шляпы уже не заслоняли ее лица. Фишбейн увидел бледный покатый лоб, сильно нарумяненные щеки и огромные, удлиненные к вискам карие глаза. Когда-то это лицо, наверное, притягивало к себе как магнитом, им любовались, ему жгуче завидовали. Сейчас, напудренное, накрашенное, с горячим страдальческим блеском в глазах, оно говорило о том, что уходит, кончается, гаснет, оно умирало, и не было средства спасти его, не было средства помочь. Ее слишком элегантная и старательная внешность не вызывала ничего, кроме жалости, и по тому отчаянно-резкому жесту, которым она закинула голову и устремила глаза в пустоту, было видно, что она живет не так, как живут остальные люди, а в долгой тяжелой агонии, которая давно должна была бы убить ее, если бы рядом не было человека, насильно вытягивающего ее обратно в ту действительность, которая не вызывала у нее самой ничего, кроме страха и отвращения. Директор радиостанции, как догадался Фишбейн, почувствовал запах спиртного, как только жена подошла к нему, и это и вызвало сцену. Глядя на них с третьего этажа, Фишбейн вдруг почувствовал, что знает этих людей давным-давно, еще, наверное, до своего рождения, так же, как до рождения он, вероятнее всего, знал и старика Ипатова, и Нору Мазепу, уютно устроившуюся в инвалидном кресле, которое муж ее плавно катил от синей воды прямо к синему небу.
«Что это за deja vu? – подумал он. – С ума я схожу, черт возьми!»
В Центральном парке уже наступила осень. Едва уловимая зыбь стояла в воздухе и терпко, с раздирающей сердце тоскою, пахло увядшими цветами. В прозрачном, насквозь освещенном небоскребе быстро взмыл лифт, наполненный черными фигурками людей, зачем-то стремящихся вверх, и Фишбейну показалось, что эти люди, которых он видит, опустившись на краешек скамейки рядом с ярко-желтой бабочкой, боятся того же, чего так боится и он: безнадежности. Страх остановиться гонит людей по кругу, и только скорость, пусть даже и мнимая, приводит их к неуравновешенному и ломкому согласию с собой.
Эвелин менялась на глазах. Лицо ее округлилось, ноги и руки налились яблочным соком. Несмотря на то что беременность не насчитывала еще и трех месяцев, в походке появилась размеренная и осторожная плавность.
– Ты знаешь, мне снятся какие-то сны, – сказала она. – Такие, что и просыпаться не хочется.
– Хорошие?
– Не то что хорошие. Сильные, яркие. Сегодня мне снилось, что мама вернулась и ищет меня. И я объясняю, что – вот я, жива, сижу на диване. Она идет мимо, такая тревожная, не видит меня. Но здоровая, бодрая…
Фишбейн молча поцеловал ее в щеку.
– Герберт! – засмеялась она. – Ты тоже как будто во сне. Я даже не знаю: ты слышишь меня?
– Конечно, я слышу. Что доктор сказал?
– Скорее всего, будет дочка, сказал. Ведь правда приятно?
– Еще бы. – Он вздрогнул всем телом.
7