– Ты убежал, а я пошла в ванную. – Она покраснела слегка. – Успела помыться, одеться. Вдруг стук. И громкий такой, словно двери ломают. Я сразу открыла. Стоит милиционер и с ним женщина. «Вы такая-то? Пройдемте с нами». – «Куда?» – «У нас разговор к вам». Я взяла пальто, сумочку. Спустились на лифте вниз, провели меня в какую-то комнату. Там сидел, наверное, какой-то начальник. Он мне говорит: «Вы нарушили правила социалистической законности. В нашей стране за незаконную связь с иностранцами полагается срок. Вы замужняя женщина, как вам не стыдно?» Я молчу. «Паспорт предъявите». Я достала паспорт. Он взял, выписал все данные. Потом позвали фотографа, и он меня сфотографировал. Потом они вернули мне паспорт и сказали, что я не имею права никуда выезжать из Москвы. Я сказала, что у меня работа в Ленинграде и меня уволят, если я пропущу. Начальник сказал: «Вас уже уволили, не беспокойтесь. Вы теперь будете жить с волчьим билетом». Милиционер вывел меня из гостиницы и спросил, куда я сейчас направляюсь. Я сказала, что еду к матери на Беговую. Он меня отпустил. Я так и думала, что ты меня найдешь. Сидела в метро и ждала.
Пока она говорила, Фишбейн чувствовал такую острую боль, что ему хотелось одного: ослепнуть, оглохнуть, сделать так, чтобы остановилось сердце. Она всмотрелась в его искаженное лицо и покачала головой.
– Ты только себя не вини, – прошептала она. – И не пропади без меня. Там, в Америке.
– А пусть пропаду! – сказал он. – Ты-то как?
«Конечная! – сообщил голос по радио. – Поезд дальше не идет. Просьба освободить вагоны!»
Они вышли на «Спортивной». Через дорогу наискосок тускло поблескивали купола Новодевичьего монастыря. Снег затих, и мелкие отдельные снежинки кружились вокруг фонарей, опасаясь спуститься на землю и сразу погибнуть.
Расстаться они не могли. Каждая секунда то медленно текущего, то застывающего, то вдруг быстро капающего времени приобрела особое, сокровенно важное значение, какое всегда наступает тогда, когда человек умирает, и так же, когда он рождается в наш этот мир, когда в муках уходит.
– Пойдем погуляем, – сказала она. – Уже почти два, скоро утро.
Они медленно подошли к воротам Новодевичьего монастыря, постояли, обнявшись, потом обогнули пруд, заваленный снегом, и вышли на Большую Пироговскую. Ни души не было в этом городе, кроме них. Куда подевались все люди, все птицы, все звери? Была темнота, тишина, слабый скрип их одновременных шагов. Не разнимая рук вошли во двор, толкнули подъездную дверь большого и мрачного дома. Запахло какой-то едой, растаявшим снегом. Ева прижалась спиной к высокой пыльной батарее и закрыла глаза.
– Как здесь хорошо, как тепло!
Она расстегнула пальто, Фишбейн распахнул плащ, и замерли оба, и не шевелились.
– Я буду писать, – сказал он. – Каждый день. Дождусь ее родов и снова приеду.
– Чьих родов? – спросила она совсем тихо.
В глазах у него потемнело. Она ведь не знала об этом ребенке. Теперь как сказать ей? И что ей сказать?
С площадки первого этажа спустилась кошка, увидела их, стоя на последней ступеньке, и снова исчезла, тоскливо мяукнув. Ева слегка отодвинулась от него, поправила волосы.
– Когда ей рожать?
Голос у нее был глухим, обесцвеченным.
– Месяцев через пять, – ответил он.
– Я думала: ты с ней не спишь, – сказала она тем же голосом. – Пойдем, Гриша, ладно?
Он схватил ее за плечи:
– Да, сплю! Нет, не сплю! Ты не понимаешь, ты даже и не представляешь себе, о чем ты сейчас говоришь! Ты не можешь понять, что дело в том, что я люблю одну тебя, и единственное в жизни, к чему я стремлюсь, это быть вместе с тобой! Мне все это нужно: твое лицо, твои руки, то, как ты волосы сейчас заправила под шапку, то, как ты дышишь, как кашляешь, как глаза закрываешь! Я был на войне, убивал и меня убивали. Хотели убить! И я боялся, что меня не будет! А сейчас я боюсь только того, что мне придется жить без тебя! Пошла она к черту, вся жизнь!
Замолчал, глотнул сырого теплого воздуха:
– Ты можешь не верить мне, это не важно!
– Как много ты слов говоришь, – сказала она. – Зачем ты все это сказал? Ведь мы все равно расстаемся. Пойдем.
Он взял в ладони ее лицо и начал всматриваться в него с такой жадностью, как будто хотел проглотить.
– Ты – моя. И будешь моя. Я тебя не отдам.
– Все это слова, – прошептала она. – Уедешь – забудешь. Родится ребенок…
Дикая мысль вдруг пробежала по его телу, как будто всего пропорола насквозь.
– А хочешь, я плюну на все и останусь?
– А как ты останешься?
– Пойду и скажу, что решил вот вернуться и жить здесь, в России, на Родине. Хочешь?
– А дети? – спросила она. – Мой отец… не знаю… Он, может, о нас не подумал. А может, иначе не смог. Но я никогда не позволю тебе оставить детей. Ты
Ева говорила прямо, просто, тем же глухим, обесцвеченным голосом. Он похолодел: она словно закрылась.
– О’кей. – сказал он. – Значит, я улечу?
– Да, – тихо сказала она. – Улетишь.
– И что?
– Ничего.
– А что будет с тобой?
Она безразлично пожала плечами:
– Откуда я знаю? Что будет, то будет.