Откуда-то прилетела заблудившаяся бабочка с красными и желтыми пятнышками на крылышках. Она парила в горячем воздухе, высматривая зеленую веточку, на которой можно было бы отдохнуть, и не находила ее. Кроме кирпичных крыш и пыльных ступенек синагог, кроме навесов и страшных железных засовов лавок, кроме сточных канав, отводящих воду из общинной бани и микв, здесь ничего не было видно… И, словно этого было мало, она зацепилась одним крылышком за пролетавшую мимо растрепанную шелковую ниточку из кисти видения святого мученика, то есть за кусочек паутины. Это напоминало о скором конце всех летних забав, о грядущей осени, о холодных дождях, о смерти… Бабочка затрепетала и рванулась прочь. Она стремилась туда, где еще не пожухла трава. «Плап-плап» — так она улетала. Зачем тревожиться раньше срока? Вот придет осень, тогда и надо будет беспокоиться…
Из двора Рамайлы выплыла толстая потная еврейка с корзинками в обеих руках. В одной корзинке у нее был желтый вареный прошлогодний горох, в другой зеленели стручки нового урожая. Женщина тяжело прошла со своим грузом поперек Еврейской улицы.[215] Она ввалилась в Синагогальный двор, взглянула на солнце и зажмурилась.
— Горе мне! — взвизгнула она. — Скоро уже полдень. Так что же я молчу?
И тут же доказала себе самой и всему Синагогальному двору, что она молчать не будет, — раскрыла рот и заголосила с истинно виленским произношением и такой развеселой мелодичностью, словно прибыла сюда не торговать, а сообщить великую весть о прибытии Мессии:
Ее разухабистые стишки были обращены к юным ешиботникам, сидевшим над святыми книгами в синагогах, чтобы они побыстрее выбежали во двор перекусить. Тем более что перед тем, как съесть ее «сладкий изюм с миндалем», не надо было даже омывать руки…[216] Она никого не собиралась обманывать. Боже упаси! Всем ведь известно, что плоды Эрец-Исраэль не едят в будни просто так, чтобы перекусить. Это она просто так расхваливает свои бобы и горох — в возвышенном стиле Еврейской улицы, играя при этом на скрытой струне всех еврейских детей, которых матери укачивали песенкой про козочку, ту, что поехала продавать «изюм с миндалем»…[217] Ее торговле это, во всяком случае, не могло повредить.
Однако первым на ее крики выбежал почтенный еврей в сподике,[218] с вышитым мешочком для талеса под мышкой и с красивой тростью в руке. Он закричал на нее с шипением, как это обыкновенно делали синагогальные старосты:
— Ша, женщина, уймись! — При этом он украдкой показал ей серебряным набалдашником своей палки на верхнюю комнатку с закрытыми ставнями — Ведь гаон изучает Тору…
— Горе мне!.. — испугалась еврейка и укатилась со своими корзинками со двора в притвор Большой синагоги.
В Синагогальном дворе и в окрестных переулках становилось все более шумно. Изо всех синагог, хедеров и ешив выходили и выбегали мальчишки и парни, чтецы Мишны, синагогальные служки и меламеды. Кто бежал домой обедать, кто заинтересовывался желтым и зеленым «миндалем», лежавшим в корзинках торговки. Все они бежали, шумя, болтая, размахивая руками. Однако, едва поравнявшись с молельней гаона реб Элиёгу с закрытыми ставнями верхней комнаты, все — и стар и млад — замедляли шаг и начинали вести себя потише. Мальчишки из хедера становились посмирнее, ешиботники — серьезнее. Женщины, выходившие из большого здания миквы, богобоязненно поджимали губы, пряча свои вымытые лица в летних головных платках. Даже богачи в рацеморовых[219] лапсердаках не так решительно стучали своими богатейскими палками. И все шепотом передавали друг другу — от Старой молельни до двора Рамайлы — по всему широкому проходу, ведшему к квартире гаона:
— Ш-ш-ша! Реб Элиёгу изучает Тору…
Гостю, не знавшему привычек Виленского гаона Элиёгу, это показалось бы странным. Скорее всего, увидев закрытые ставни, он бы решил, что реб Элиёгу не в меру сонлив или, Боже упаси, малость не в своем уме. Однако весь Синагогальный двор знал и все виленские евреи знали, что с тех пор, как реб Элиёгу вернулся из своих долгих поездок в Польшу и в Германию, уже более сорока восьми лет он изучает Тору, молится и пишет свои большие сочинения при закрытых ставнях. А делает так он только для того, чтобы картины внешнего мира ему не мешали, не отвлекали от глубоких идей. Чтобы между ним и Творцом вселенной, да будет благословенно имя Его, не было ни малейших преград. Он считал всю жизнь дорогой, полной опасностей, долгой дорогой, полной нечистых желаний и соблазна Зла… А Гемора гласит: когда кто-то идет в одиночестве по дороге и занимается изучением Торы, и отрывается от ее изучения, и говорит: «Как прекрасно это дерево! Как красива эта поляна!»[220] — он подвергает себя опасности.