Правда, из верхней комнаты, опиравшейся на молельню погребального братства, не было видно ни малейшего намека на дерево или поляну. Евреям этого не надо. Это все для иноверцев. И тем не менее… луч солнца тоже может соблазнить, кусочек голубого неба может быть приятен для глаза. Белый головной платок женщины, идущей из миквы, способен вызвать посторонние мысли. Это тоже излишне, когда еврей всерьез изучает Тору. Это может помешать по-настоящему сосредоточиться на молитве.
А поскольку спал учитель наш Элиёгу всего два-три часа в сутки и все остальное время проводил за изучением Торы и молитвой, толстые ставни его верхней комнаты были почти постоянно закрыты. Открывались они, только когда гаон удовлетворял свои человеческие потребности — ел, пил и тому подобное. Тогда старые женские руки проветривали верхнюю комнату, впуская в нее немного света летом и немного свежей прохлады зимой вместе с шумом детской беготни по Синагогальному двору. Но и это ненадолго, потому что реб Элиёгу сильно ограничивал свои потребности, как и все наслаждения этого глупого переменчивого мира.
Если ставни верхней комнаты оставались днем открытыми слишком долго, то во всем Синагогальном дворе — от общинной молельни до бани и от молельни Рамайлы до молельни благотворительного общества — все знали, что в доме гаона что-то не в порядке. Либо какая-то беда с детьми, либо сам он не вполне здоров. Или же появился какой-нибудь новый указ, направленный против евреев, и влиятельные евреи Белоруссии приехали к нему посоветоваться… Тогда возникало небольшое столпотворение рядом с молельней могильщиков и вокруг квартиры гаона. Шепот постепенно переходил в беспокойное бормотание. Евреи размахивали руками и суетились, пока не выбирали двух достойных представителей — богачей или синагогальных старост в высоких сподиках — и не посылали их наверх разузнать, что слышно у гаона Элиёгу. И евреи не расходились, пока не получали более-менее успокоительного ответа.
Ставни верхней комнаты гаона играли таким образом у евреев ту же роль, что знамя у иноверцев, не рядом будь упомянуты, на дворце Потоцких и над входом во дворец графа Тышкевича, «охранявшимся» двумя статуями… По ставням можно было узнать, когда у Виленского гаона все в порядке, а когда у него, Боже упаси, какая-нибудь беда; уехал ли он, дай ему Бог долгих лет жизни, или же вернулся домой. Приближенные, знавшие обыкновения гаона и все его потребности, точно угадывали, что он делал в ту или иную минуту. Они производили свои расчеты в соответствии с тем, раньше или позже сегодня открылись ставни в верхней комнате и как долго они оставались открытыми. Они знали, когда можно было подняться к гаону, не помешав ему ни в изучении Торы, ни в его скромном обеде. Над этой священной верхней комнатой и ее обитателем тряслись, как над драгоценным камнем, оставшимся от древней «короны Торы»[221] и оказавшимся в Изгнании вместе с народом Израиля. Над ним тряслись, как над единственным сыном Бога и святой Торы, благодаря которому жила вся Вильна. И не только Вильна, но и все еврейские общины в Литве, на Волыни и в Белоруссии. С ним, дай ему Бог долгих лет жизни, не могло и не должно было случиться ничего дурного.
Не могло и не должно было… Но есть ведь и сатана, постоянно строящий против нас козни. Он-то и наседал на Виленского гаона в виде всяческих «молелен» и «странных письмен»,[222] начертанных от руки; в образе диких обычаев, сопровождавших молитву, как-то: выкрикивание во весь голос неуместных, не принадлежащих святому языку слов посреди тихой молитвы восемнадцати благословений; в образе «наточенных ножей» и новых молитв, выдуманных учениками Бешта и межеричского проповедника. Подобных молитв не слыхали во времена наших отцов, дедов и прадедов. Их не было ни в их обычаях, ни в их молитвенниках.
Уже пару лет вся Вильна отчетливо видела, что гаон действительно стареет и седеет. Он становится еще более низеньким, худым и согбенным. Сподик то сваливался с его головы, то налезал ему на уши. Если бы речь шла о каком-нибудь другом старике за семьдесят, в этом не было бы ничего удивительного. Особенно если этот старик спал бы так мало, ел, как птичка, и так сильно страдал бы от запоров из-за постоянного сидения. Однако когда речь шла о гаоне Элиёгу, такие соображения евреи не желали принимать в расчет. Они искали какие-то скрытые причины, словно матери, беспокоящиеся о своем единственном сокровище. Проклинали чей-то дурной глаз, чью-то зависть…
Однако это не помогало. Теперь из притвора синагоги довольно часто было видно, что ставни верхней комнаты, располагавшейся над молельней погребального братства, открыты посреди бела дня. За грехи наши многие гаон лежит, лежит в своей узкой кровати, на тоненьком матрасе, набитом соломой. Сам такой же тоненький, но матраса, набитого сеном, он себе все еще не позволяет. Сено ведь мягче соломы, оно слишком располагает наслаждаться радостями этого мира.