«Хм… — подумал он, — понапрасну было потеряно так много времени, труда и денег. В результате получилось витиеватое письмо на священном языке, еще одно письмо…» Разве мало таких писем уже есть у него, реб Авигдора, в глубоком внутреннем кармане?
— Так где мы остановились, реб Хаим? — продолжил с новым, не по годам, пылом диктовать гаон. — «Не должны быть пленены?..» Да, пишите, пишите дальше: «Поэтому я однозначно даю знать, чтобы мне не приписывали пустых вещей. Боже упаси, и чтобы не было такого с евреями.
Раздражающе скрипевшее по пергаменту гусиное перо казалось реб Авигдору пилой, распиливающей его желчный пузырь. С каждой написанной буквой гаон отдалялся еще на один шаг от своих мрачных планов. И вдруг старый аскет обратился к своим гостям:
— Реб Хаим, реб Саадья-парнас! Вас я делаю своими посланцами. Я уже стар и болен. Скоро я уйду по дороге всех живущих. Прошу вас обоих защитить мое честное имя в глазах всех общин.
— Учитель наш Элиёгу! — взбодрился Саадья-парнас. — Вы оказываете мне большую честь. Но расходы! Виленская община обеднела. Подати растут…
— Об этом я тоже уже позаботился, — успокоил его старик. — Пусть
Возможно… Сам Виленский гаон в глубине души еще сомневался. Ведь это было не более чем подтверждение всех прежних херемов, провозглашавшихся на протяжении двадцати двух лет. Это звучало сейчас как своего рода завещание тяжелобольного, как попытка оправдаться перед всем народом Израиля. Однако влияние этого письма было гораздо хуже, чем влияние херемов, объявленных в Бродах и на ярмарке в Зельве. После
Подложенная под пергамент книга перешла с колен реб Хаима на худые, слабые колени Виленского гаона. Гусиное перо опустилось на пергамент со скрипом. Морщинистая старческая рука начертала: «Это слова Элиёгу, сына учителя нашего реб Шлойме-Залмана».
Последний скрип пера отдался уколом в сердце реб Авигдора. Этот выживший из ума старик даже не сделал его своим посланцем! Он полностью игнорировал Авигдора, человека, повсюду стоявшего стеной за него; человека, предоставившего все доказательства, приведшие к появлению сегодняшнего херема…
Как будто дух пророчества снизошел на старого аскета. Казалось, он увидел пинского раввина насквозь и понял, какую неприглядную роль тот еще сыграет после его, гаона, кончины…
Когда посланец из Пинска и его сопровождающие, вооруженные письмом-херемом, вышли из комнаты, в которой гаон занимался изучением Торы, он ощутил приступ слабости. Волнение еще кипело в старых костях, но мужество уже покинуло его. Да, великое дело было совершено здесь сегодня. Он не напрасно потратил время, уже давно следовало это сделать… И тем не менее — уф!.. Вместе с грузом, упавшим с его согбенных плеч, он словно и сам упал. Ему казалось, что воздух в комнате испортили чадящие лампады, использования которых он так старался избегать, изучая Тору. Как будто старые пергаменты осквернили сальными свечами, которыми он никогда не пользовался. Может быть, он зашел слишком далеко в своем святом гневе, вступившись за честь Господа? Нет, нет и нет! Этот шаг был своевременным и правильным. Приступ слабости обрушивался на него почти каждый раз после бурных встреч с людьми, когда внешняя жизнь врывалась в его твердыню, в которой он заперся со своими святыми книгами. Кухня еврейства и еврейской жизни со всеми ее страстями точно так же некрасива и так же усыпана шелухой и отбросами, как любая другая кухня, скрывающаяся за каждым красиво накрытым столом. А ему, избегавшему общения с внешним миром отшельнику, всякая кухня была чужда. Как домашняя, так и общинная.