Но все это было позже. Теперь же, когда эти двое встретились у ворот Тюильри, оба были еще молоды — двое младших офицеров одних лет. Им было примерно по двадцать пять. Подошедший сослуживец имел светло-голубые глаза, был на голову выше Наполеоне и намного свежее и здоровее его. Его грубоватые скулы, немного курносый нос и широкий подбородок свидетельствовали о том, что история, которую рассказывали о мезальянсе его отца, не была выдуманной и что крестьянский колпак с вшивой голубой блузой французского «пахаря», возможно, подошел бы ему больше, чем офицерская форма. Однако благодаря тому, что, как и многие другие, сразу же присоединился к революции, он добился своего нынешнего офицерского звания.
В одном ему революция, несомненно, помогла. Он еще мальчишкой писал потихоньку стихи и стеснялся даже прочитать их своим «высокородным» соученикам. Один раз попробовал — над ним стали издеваться… Однако после переворота он набрался мужества. Верующий католик, который не мог пройти мимо церкви без того, чтобы перекреститься, он одним из первых бросился в объятия новой религии «чистого разума». Неуверенный в себе рифмоплет, певший о розах, лунном свете и любви, вдруг принялся писать совсем на другие темы. Он сочинял звонкие песни определенного стиля и содержания: «Братья, все вместе — на тиранов!..», «С развевающимися знаменами — вперед!..», «Смерть или свобода, товарищи!..» и так далее, и тому подобное. В бульварных газетах эти стихи печатали на первых страницах. К некоторым из них даже подобрали музыку, краденую или новую, специально сочиненную. Он пытался состязаться с Руже де Лилем,[201] с его эпохальной «Марсельезой», но, по правде говоря, не слишком успешно… Короче, Бурьен стал одним из самых яростных приверженцев революции, которые сами для себя решили, что терять им нечего, а выиграть от революции они, может быть, что-то и выиграют. И он пока что действительно выигрывал — и как народный поэт, и как военный.
Наполеоне с его благородным и строгим профилем, затаенным аристократизмом и скрытой ненавистью ко всей кухне революции и ее кровавым отбросам, с его прирожденным вкусом, организаторскими способностями и склонностью к порядку был полной противоположностью Бурьена. Но любил своего товарища настолько, насколько он, с его глубоко скрытым холодным эгоизмом, вообще был способен любить. И тем не менее теперь он немного нахмурился, оттого что Бурьен так нелепо прервал его задумчивость, его сладкую тоску по той, которая произвела на него такое сильное впечатление. Он немного поколебался, решая, распрощаться ему с Луи или же вместе с ним нанести утренний визит… Он слишком хорошо знал свою скованность в салоне Жозефины. С глазу на глаз он чувствовал себя с ней еще хуже.
— Пойдем! — сказал он и потянул Бурьена за рукав. — Хорошо, что я тебя встретил. Я иду к Богарне.
— Сейчас? — переспросил тот, при этом его веселые, бегающие глаза остановились.
— Думаешь, слишком рано?
— Нет, не то. — Бурьен как-то странно посмотрел на свои грязные ботфорты. И вдруг поднял голову и взглянул прямо в зеленые глаза Буонапарте: — Ты туда не ходи! Лучше — не ходи.
— Что-то случилось? — насторожился Наполеоне.
— Пока еще ничего не случилось, но, может быть, случится. Есть все признаки того, что случится… Вчера вечером мадам Богарне нагнала меня на Пон-дез-Ар[202] и схватила за пальто, чего в нормальной ситуации при ее кокетстве, гордости красавицы и при ее положении генеральши ни за что не сделала бы… Одета она была против своего обыкновения в дешевое платье, а ее лицо было матово-зеленым. Знаешь… как у всех креолок, когда они сильно бледнеют.
— Ну-ну! — стал нетерпеливо подгонять его Буонапарте.
— Ни жива и ни мертва, она принялась что-то шептать, извиняться. Заглядывала в глаза, как мне показалось, заискивающе. Быстро-быстро расспрашивала, почему меня не видно, почему не захожу к ней… Почему ты не заходишь…
Наполеоне нервно переминался с ноги на ногу:
— Почему я не захожу, говоришь? Так и сказала?
Бурьен посмотрел на него с игривой насмешкой в бойких глазах:
— Ах, да что ты знаешь?! Я или ты — это ведь всего лишь фигуры речи. Аристократическая вежливость. Сразу же после этого она действительно начала расспрашивать: почему не приходит Баррас, почему не приходит Жюно? Почему не приходит Робеспьер-младший? Это ее интересовало. Может быть, я знаю? Так она быстро-быстро расспрашивала меня, заглядывая в глаза. Не обиделись ли на что-нибудь они, эти важные люди из Конвента?.. Я сказал, что ничего не знаю. Совсем ничего. Но она меня не отпускала. Все жаловалась, что это странно, кажется, все ее избегают. А ведь она и ее муж — настоящие, преданные революционеры, монтаньеры-санкюлоты… И наверное, чтобы доказать мне это, чтобы оправдаться за роскошь своего дома, начала крутиться, показывая мне свое поношенное платье, которое для такого случая специально отыскала в своем шамбр-дебара.[203]
— А ты ей что сказал? — не выдержал Буонапарте.