Как маньяк, ожидающий большого выигрыша в лотерею, Наполеоне ожидал в конце концов увидеть то, что вбил в свою упрямую голову — двуглавого орла на сургуче, эмблему просвещенной российской императрицы Екатерины, той самой, которая когда-то переписывалась с Вольтером и Руссо, его великими учителями. Увидел же он знакомый штемпель, и не из сургуча, а из копоти, как запечатывают письма бедняки. Это был старый штемпель отца с заглавными буквами К.М.Б. (Карло-Марио Буонапарте), сохранившийся с того времени, когда тот был еще адвокатом в Аяччо. С тех пор как отец умер, медным фамильным штемпелем стала пользоваться мама. Она коптила его на свече и штемпелевала все свои письма-жалобы. Прежде она отправляла их с Корсики, сейчас — из Марселя.
Увидав, что офицер еще больше нахмурился, Жаклин пожалела его. Может быть, все-таки несчастная любовь?
А полученное письмо напомнило ему о ней… Девушка медленно и как бы случайно опустила мягкий тюлевый платок, прикрывавший сверху ее грудь. Две белые половинки яблока обаятельно светились над низким — по моде — корсажем. Между рукавов пуфами и поверх гладкой красноты санкюлотского фартука они так соблазнительно вздымались при дыхании. Теперь он обязательно должен был на нее посмотреть, этот низенький квартирант с профилем каменной статуи. Он, конечно, думал, что она обыкновенная девушка. Что он мог знать? Что мог знать этот маленький молодой человек? Если все бандиты на Корсике похожи на него, то это, несомненно, бестолковые бандиты. Разве он знает, как она уже умеет целоваться, раздвигать кончиком языка губы и целовать? Разве знает, какой у нее точеный живот? Пупок как изюминка в пудинге… Когда ей едва исполнилось шестнадцать, она это уже знала. Добрые иностранцы, останавливавшиеся здесь, в «меблированных комнатах», сказали ей это. Ей говорили слова и покрасивее. Ее научили… Особенно теперь, во времена террора, когда все дочери вышли из-под фартуков своих матерей, а строгие матери сами смотрят на все сквозь пальцы и не видят… Есть даже такие, что думают про себя: «К’иль с’амюз ле повр дьябль!» — то есть «Пусть они себе развлекаются, эти бедные чертенята, пока получается»… Поэтому теперь позволяют себе, слава Всевышнему, довольно часто такие шалости, которые прежде даже в полутемных альковах себе не позволяли. А этот даже сейчас…
— Спасибо, Жаклин! — вдруг холодно сказал «этот», и всю ее игривость как ножом отрезало. Девушка даже нервно сглотнула от неожиданности. В горле у нее застрял комок.
— А ваша еда, капитан? На обед…
— На обед? — не понял Наполеоне. — А!.. Все равно. Может быть, я вообще не приду. Может быть, к ужину.
Обиженным движением Жаклин снова натянула свою прозрачную шаль на аппетитные яблочки своих грудей, как театральный мэтр закрывает занавес перед пустым залом, когда публика проигнорировала представление. Она спрятала чудесные плоды ее юности от такого деревянного равнодушия, повернулась и вышла.
— Кель орер, кель орер! Какой позор, какой позор! — шептала она, сбегая по винтовой лестнице и сама не зная, кого имеет в виду: этого деревянного жильца или себя — потому что ее способности к соблазнению на этот раз так плохо сработали.
Но еще до того, как девушка сбежала вниз на два этажа, у нее вдруг защемило сердце. Горечь сжала горло, в глазах защипало. Она остановилась на ступеньке, отставив одну ногу назад, как горная козочка, когда она вдруг устает бежать и начинает пережевывать жвачку, задумчивая, но в то же время готовая броситься прочь при первом же подозрительном шорохе… Постояв так немного, Жаклин откинула назад свою красивую головку в чепчике с красной санкюлотской лентой. Она прислонилась к плохо оштукатуренной стене и всхлипнула:
— Геэль коре! Корсиканская морда!
— Геэль коре, геэль коре, геэль коре!
Но ей не удалось полностью остудить свое сердце. Хриплый голос ее матери-консьержки сердито принялся звать ее снизу:
— Жаклин! Где ты там? Кофе остыл.
— Иду! — ответила Жаклин, поспешно вытирая глаза, и помчалась, как горная козочка, которой помешали спокойно пережевывать жвачку.