Тут-то и начались убийства. Констанций утверждал, что против него существует заговор, составленный детьми Теодоры, законной жены его деда Констанция Хлора, между тем как Константин был сыном его наложницы Елены, которую Констанций Хлор бросил, когда взошел на престол… Да, тем, кому доведется читать подобное, все это покажется величайшей путаницей, но нам, пленникам этой паутины родственных связей, поневоле приходится ее изучать, ибо всегда находятся желающие взять на себя роль паука.
Говорят, заговор действительно существовал, но я в этом сомневаюсь: просто не верится, что мой отец мог быть изменником. В свое время он не возражал против того, чтобы его сводный брат Константин стал императором; какой же смысл ему было противиться восшествию на трон своего племянника? Так или иначе, в то страшное лето тайно арестовали и казнили одиннадцать потомков Теодоры, и в том числе моего отца.
В тот день, когда отца арестовали, мы с Мардонием гуляли в парке Священного дворца. Не помню, где тогда был Галл: он болел лихорадкой и, наверно, лежал в постели. Возвращаясь с прогулки, мы с Мардонием почему-то вошли в дом не с черного хода, как обычно, а с парадного.
В тот вечер стояла хорошая погода, и я, опять-таки в нарушение обычая, подошел к отцу, сидевшему с управляющим в атриуме. Мне вспоминаются кусты белых и алых роз, которые росли шпалерами между колоннами. Что еще мне запомнилось? Кресло с ножками в виде львиных лап. Круглый стол с мраморной столешницей. Управляющий - смуглолицый испанец, сидевший на табурете слева от отца и державший на коленях ворох бумаг. Все это всплыло в памяти, когда я диктовал эти слова, а до той минуты - вот странно! - я не помнил ни роз, ни отцовского лица, которое вновь предстает… предстало предо мною. Странная вещь - человеческая память!
У него были румяные щеки, маленькие серые глаза, а на левой щеке - неглубокий бледный рубец, похожий на полумесяц.
- Это, - сказал он, обращаясь к управляющему, - самое ценное мое достояние. Береги его, как зеницу ока. - Я не понял, о чем он говорит, но только помню, что смутился. Отец редко говорил со мною - не от недостатка любви: просто он был так же застенчив и робок, как и я, и не умел обращаться с детьми.
Птицы - да, я снова их слышу - щебетали в ветвях деревьев, а отец продолжал обо мне говорить с управляющим, я же слушал птиц и разглядывал фонтан в атриуме, понимая, что надвигается что-то непонятное. "Никомедия - место безопасное", - сказал отец, и управляющий согласился. Мне было интересно, что он имеет в виду. Потом речь зашла о нашем родственнике, епископе Евсевии, и о том, что у него тоже "безопасно", а я все разглядывал фонтан - греческой работы прошлого столетия, он изображал нимфу верхом на дельфине, из пасти которого вода лилась в бассейн. Теперь я понимаю, почему поставил точно такой же фонтан у себя в саду, когда жил в Париже. Неужели, если как следует напрячь память, можно вспомнить всю свою жизнь? (Примечание: если этот фонтан не сохранился, заказать его копию для Константинополя.)
Потом отец неловко погладил меня по голове и отпустил. И ни слова напутствия, ни единого жеста, выражавшего любовь, - настолько он был застенчив.
Солдаты пришли к нам в дом, когда я ужинал. Их приход привел Мардония в ужас. Его испуг так меня поразил, что поначалу я не смог понять, что происходит. Услышав шаги солдат в атриуме, я вскочил.
- Что это? Кто это? - спросил я.
- Сиди, - приказал Мардоний. - Не двигайся. Молчи. - Его безбородое лицо евнуха, изрытое морщинами, как мятый шелк, покрылось смертельной бледностью. Увидев это, я отшатнулся от него и бросился бежать. Он неуклюже пытался преградить мне путь, но я испугался его больше, чем присутствия в доме незнакомых людей, и проскочил в пустой атриум. В передней за ним стояла плачущая рабыня. Парадная дверь была открыта. Привратник так привалился к ее косяку, будто его к нему пригвоздили. Тихие женские всхлипывания не могли заглушить звуки, проникавшие с улицы: мерный топот тяжелых сапог легионеров по мостовой, скрип кожи, позвякивание металла о металл.
Привратник пытался меня задержать, но я увернулся от него и выскочил на улицу. В полуквартале от меня шел отец, его конвоировали солдаты под командой молодого трибуна. С криком я бросился за ними. Солдаты не остановились, но отец на ходу обернулся. Лицо у него было пепельно-серым. Он сказал мне страшным голосом, каким никогда раньше со мною не говорил, - голосом суровым, как у Зевса-громовержца:
- Домой! Немедленно домой!
Я тут же остановился как вкопанный, посреди улицы, в нескольких шагах от него. Трибун также остановился и с любопытством на меня взглянул. И вдруг отец повернулся к нему и властно потребовал:
Идем. Это зрелище не для детских глаз.
Ничего, скоро мы за ним вернемся, - усмехнулся трибун. Тут из дома выскочил наш привратник и подхватил меня.
Хотя я плакал и вырывался, он отнес меня в дом.