— Фике! Фикхен! Хочешь, мы позовем к тебе священника? Тебе будет легче…
Фике не отвечала.
— Мы позвали к тебе лютеранского пастора… Он ждет… Поговори с ним.
Бледные губы больной зашевелились.
— Не надо пастора! — с трудом прошептала она. — Позовите ко мне отца Симона!
— Ах ты милая! Ах ты умница! — по-русски запричитала императрица. — Да как это правильно…
Услышав про это, весь двор качал головами и повторял:
— Как умна эта девочка!
По общему признанию Фикхен была спасена доктором Лестоком, который потребовал энергичного кровопускания. Близкий человек к императрице, он пользовался непререкаемым авторитетом. Мать больной воспротивилась было предложению Лестока, больная слишком малокровна… Она может не выдержать обильной потери крови… Потребовалось вмешательство самой императрицы, которая приказали пустить кровь и осталась очень недовольна Иоганной-Елизаветой…
Вообще герцогиня вела себя не очень ловко. Неосмотрительно. Нетактично. Занятая политическими разговорами и обширной перепиской с заграничными корреспондентами своими, она мало бывала у постели больной… Она увлекалась нарядами. Графине Румянцевой было приказано заменить мать у постели больной. И особенно зорко следил за действиями Иоганны-Елизаветы Бестужев.
Крепкая натура Фике выдержала способы лечения Лестока, она стала поправляться. Слабая, худая, с поредевшими волосами, она была так бледна, что государыня прислала ей баночку румян и приказала румяниться при появлении в обществе.
Каждый свой приезд в Москву императрица отвечала по обещанию хождением пешком на богомолье в Троицко-Сергиевскую обитель, в 60 верстах от Москвы. Этими богомольями государыня благодарила господа бога за удачный переворот, а также и за то, что когда-то Троицко-Сергиевский монастырь приютил ее отца, Петра Алексеевича, когда ему пришлось спасаться туда в глухую ночь от стрелецкого заговора. И в этом году государыня двинулась из Москвы на богомолье 1 июня, на Троицу.
Весна уже отошла, деревья были в свежей, душистой зелени, поля покрылись дружными всходами… Погода стояла ведреная, солнце горело, воздух был легок и приятен, по временам потягивало из оврагов сыростью, ландышами, запоздалой черемухой. По старой Ярославской дороге двигалось многолюдное шествие. К шествию присоединялись крестные ходы из попутных сельских церквей, и крупные золотые искры сверкали на окладах икон, на хоругвях, на высоких медных фонарях. Под навесом красных сукон, опираясь на посох, шла среди этой живой гудящей толпы императрица, покрытая черным платком в роспуск. Синий дым ладана пах сладко, раздавались волнами церковное пение, мольбы нищих и убогих о милостыне, истошные кликания кликуш, завывание юродивых, окрики на лошадей, брань. В небе таяли облака, над полями еще звенели жаворонки…
За царским богомольем тянулся огромный придворный обоз, ехало также и много торговых людей с палатками, со сбитнем, с калачами, с ествой разного рода, с медведями, балаганами.
Елизавета Петровна любила эти старинные богомолья, торжественные, пышные обряды. Она отдыхала в них от придворной сутолоки, от интриг. Она хорошо знала, что такие богомолья крепко поддерживают ее популярность в народе. Народ любил «Петровну», которая, как простая крестьянка, запросто шагала десятки верст по жаре и пыли, веселая, простая, доступная к просьбам. Иностранные наблюдатели со злорадным любопытством видели здесь, как Петербург уступал свое место старому московскому покою.
Фикхен, конечно, идти пешком в монастырь после болезни не могла, нечего было и думать.
— Идти тебе будет трудно, милая, — сказала ей императрица, зайдя к ней проститься перед выходом. Елизавета Петровна была в черном платье и в нем казалась еще статней, стройней. — Ты поедешь в карете через три дня и нагонишь нас в Клементьевой слободе… Посмотришь, как мы будем входить в монастырь со всем народом…
— А великий князь? — спросила Фикхен.
— Он пойдет со мной!
Карета на висячих рессорах покачивалась, шестерик серых в яблоках коней бежал дружно, Фикхен, сидя рядом с матерью, смотрела в раскрытое окно. Мимо бежали, кружились леса, поля, бескрайние шири, зубчатый от елок горизонт, невысокие пологие холмы, темные, бурые избы деревень со слепыми окнами, которые не веселили даже пестрые наличники.
— Мама, как это все не похоже на нашу Пруссию! — сказала Фикхен. — Как здесь просторно!
Белостенная лавра с ее золотыми куполами, в зеленых цветущих садах захлебнулась народом… Неумолчно трезвонили лаврские колокола… Подходили к монастырю, и колокола звонили все громче, громче, река народа текла в Святые ворота[39].