Человек, стоящий во главе «спаянного клятвой народа», как не уставала надрываться пропаганда. Штернберг никогда не видел его вблизи, никогда не говорил с ним. Тот самый человек, который своими речами доводил толпу до столь бешеного исступления, что продолжительное пребывание в этой толпе грозило телепату нервным срывом. У Гитлера яркая багряная аура прирождённого вождя — вот всё, что Штернберг узнал о нём, побывав года три тому назад на одном из митингов, и едва не захлебнулся в чужих эмоциях, наглотавшись их, как горячей водки, до полнейшего ошаления. С недавних пор эти скудные знания пополнились одним жутковатым наблюдением: фюрер держит многих своих подданных на прочной ментальной привязи. Человек, развязавший нескончаемую войну. Тот, чьему убийству Штернберг совсем недавно не хотел мешать.
На подъезде ко второму посту сонное безразличие наконец рассеялось, и неприятное знобящее волнение тихо дотронулось до спины ледяными пальцами. Так кто же он, вождь Германии? Обычно разум обходил этот вопрос стороной. «Народ», «Германия», «фюрер» — всё это были аксиомы, даже притом, что последний из этих трёх монолитов уже давно покрылся глубокими трещинами.
В оккультном отделе поговаривали, будто Гитлер владеет какой-то своей, особой разновидностью магии. Прежде Штернберг не слишком прислушивался к подобным разговорам — его отдел всегда был рассадником всевозможных слухов — но в то же время вполне допускал, что фюрер, сам того не зная, вполне может пользоваться базовыми оккультными приёмами вроде концентрации силы воли вкупе с эмоциональным напряжением или многократного представления тех картин, которые хотел бы воплотить в жизнь (не оттого ли Гитлер стал затворником в последние годы, что так ему легче создавать мыслеформы грядущих побед?). Многие люди пользуются этими приёмами для достижения своих целей, сами о том не подозревая.
Однако здесь было что-то иное.
«Как угодно. Но только не подпускать. Не подпускать его к Зеркалам». Эта мысль всё время — даже когда Штернберг старался не прислушиваться к ней — тихо тикала в углу сознания, будто счётчик бомбы. Только бы главе государства не вздумалось зайти в пространство установки (как прежде фюрер, должно быть, не раз взбирался по приставным лесенкам на новые образцы боевых машин).
Из леса сквозило болотной прохладой. Позади остался пост второго крута оцепления. Слева протянулась колючая проволока, за которой были разбросаны какие-то унылые серые бараки. Маскировочные сети, распяленные над дорожками, и вездесущая охрана. Проволочное заграждение всё длилось и длилось, как зябкий сон больного заключённого, и тень концлагеря, густея, расползалась по земле, выплеснувшись из тех нескончаемых кошмаров, о которых днём Штернберг старался забыть.
Во внутреннюю зону — «запретную зону номер один» — запрещалось проносить оружие. Штернберг продемонстрировал широкий оскал офицеру службы безопасности, цепко следившему за ним подёрнутыми мелким тиком глазами неврастеника, и сказал, демонстративно-неспешно снимая портупею с кобурой:
— Будьте так любезны, передайте фюреру: я, разумеется, могу сдать пистолет, но главное моё оружие всегда остаётся при мне.
Тем не менее требование он выполнил. Хотя ещё год-полтора назад наверняка упёрся бы — из чистого куража. Тот спесивый юнец просто звенел от наглости, режуще-острой, но прозрачной, как стекло: ничего, кроме заносчивости и мальчишеского упрямства, не скрывалось бы за нежеланием отдавать оружие. Однако события прошедшего года научили Штернберга слишком многое утаивать в тёмных глубинах рассудка, и этот незримый груз сделал его осмотрительнее и осторожнее.
В сопровождении привёзшего его в ставку лейтенанта Штернберг прошёл по гравийной дорожке среди затянутых в маскировочную сеть бутафорских деревьев, предназначенных обеспечить невидимость с воздуха, — условная мёртвая зелень мешалась с настоящей, полузаслоняя бетонные, крашеные кирпичные и деревянные постройки, состоящие лишь из серых поверхностей да прямых углов. Грубая утилитарность соседствовала с примитивной театральностью, и ставка казалась то санаторием для военных, то опять — и снова — концлагерем, где силами заключённых ставится спектакль про жизнь немецких генералов. Болотный холодок растекался в груди. Штернбергу подумалось, что шеф допустил серьёзную ошибку, решив предъявить фюреру, ратовавшему за чистоту нации, вполне себе чистокровного, но — увы — неизлечимо косоглазого арийца. Такую карикатуру на белокурую бестию не следовало бы выставлять на передний план. «Что же заставило Гиммлера вытащить меня из-за кулис?» — вновь и вновь спрашивал себя Штернберг.