Если бы поблизости маячил кто-нибудь из охраны или на противоуставный источник света ковыляла надзирательница, готовая задать трёпку тому, кому не спится, Штернберг, наверное, мертвящим тоном приказал бы полоумной курсантке принять приличный вид и ушёл, не оборачиваясь. Но в коридоре никого не было, и в жёлтом полумраке скользили неуловимые, как струи сигаретного дыма, сновидения спящих в соседних комнатах людей. Помедлив на пороге, Штернберг всё-таки обернулся. Вот то существо, которое заставило его впервые обратиться в бегство, — стоящая посреди ярко освещённой комнаты маленькая голенькая девушка. Её лицо поблёкло и лишилось всякой мысли из-за выражения беспомощного отчаяния, и внезапно Штернберг понял, что если сейчас просто уйдёт, с тупым пренебрежением, молча повернётся и уйдёт, то перестанет для неё существовать. Вообще, насовсем. И всё то, что он с таким тщанием в неё вложил, сгорит в ней чёрным пламенем жгучей обиды. Поэтому он прислонился плечом к дверному косяку, с облегчением ослабил многочисленные внутренние путы и позволил себе самое естественное: с восхищённой улыбкой смотреть. Ведь она была прекрасна. Она была именно такая, какой он представлял её во всех своих фантазиях, желал во всех своих снах. Её тело, подобно стойкому пустынному растению, выдержавшему страшные засухи и губительные ветра и нежно расцветшему в живительный период дождей, уже оставило в прошлом угловатую костлявость узницы и обрело прельстительную плавность очертаний. Она была тонкой, худенькой, но уже не хрупкой. В её теле была удивительная женственная гармония: узкие плечи, узкая талия, бёдра, линии которых навевали какое-то музыкальное сладострастие, отзывавшееся щекоткой в пальцах, — лира, виолончель, гитара, — отнюдь не узкие, и не чрезмерно широкие, а ровно такие, чтобы при взгляде на них любому мужчине в чресла вошла бесовская игла. Бледно-розовый цвет её губ теплился и в сосках зябнущих, испуганных девичьих грудок, а волнистые пряди над бровями и крупные завитки на висках по-своему повторялись в пушистом тёмно-русом оазисе ниже чуть впалого живота с крошечным пупком. Особенно Штернберга поразила в треугольном средоточии его напряжённого, искрящего внимания одна прядка, которая по какому-то недосмотру оказалась длиннее прочих кудрявых волосков, сверкавших в электрическом свете, и забавно выбивалась снизу, похожая на перевёрнутый вопросительный знак. Здравый смысл давно уже валялся в глубоком обмороке, и самообладание, вдрызг пьяное, вяло пыталось его растормошить.
— Я вам нравлюсь? — тихо спросила Дана.
— До безумия, — признался Штернберг, судорожно сглотнул и до боли вжался спиной в косяк двери.
Дана сбросила с ног скомканную одежду и тяжёлые башмаки, скованной походкой, обжигаясь о холодный каменный пол, подошла к Штернбергу и встала совсем близко, так, что он, чуть наклонившись, видел её макушку с расходящимися во все стороны густыми волнистыми прядями, дразнящие маленькие грудки, округлые плечики, острые лопатки, крутой изгиб позвоночника, соблазнительные ягодички. Его мутило от желания. Но кое-что вернуло ему остатки разума. Вся спина и плечи девушки были покрыты шрамами: розовыми, поновее, и давнишними белёсыми, тонкими и потолще, короткими и длинными, прямыми и какими-то зигзагообразными — от плёток, ремней, палок, дубинок, надзирательских подкованных сапог — шрамы накладывались один на другой, пересекаясь во всех направлениях. Это была подробнейшая карта германских концлагерей — самая страшная карта из всех, какие Штернбергу доводилось видеть, — подлинная карта нечело веческих страданий. И это сразу привело его в чувство. Он был не в «Салоне Китти». У стоявшего перед ним голенького существа не было ни единой близкой твари на всём белом свете, кроме него, и никакая бумажка, свидетельствующая о редкой специальности и всеимперской полезности, не смогла бы защитить клеймёную девушку от господского произвола. Он сам лишил её единственного оружия — ненависти.
— Дана, — глухо сказал Штернберг.
— Вам со мной будет очень хорошо. Я сделаю всё, что вы захотите, обещаю.
— Дана…
— Или… или вам противно? Думаете, я чем-то таким больна, да? Не бойтесь. У меня никого не было. Ни разу… Вы сами увидите. И мне никто не нужен, кроме вас… Или вы не хотите с неарийкой?.. Боитесь нарушить ваш расовый закон?
— Да провались он. Ничего я не боюсь.