Прибытие Штернберга стало для лагерного начальства весьма неприятной неожиданностью. Когда он в седьмом часу утра нагрянул в комендатуру и безапелляционно потребовал сопроводить его в специальный барак для отобранных комиссией заключённых, Зурен, сдёрнутый с тёплой перины и со сна ничего не соображавший, был застигнут врасплох и даже не пытался опутать приезжего липкими сетями своего гостеприимства, что изобретательно сделал бы в любое другое время. Выходя на лестницу, Штернберг слышал, как Зурен горланит на кого-то из адъютантов — комендант отчаянно боялся неприятностей на свою голову (и, как вскоре выяснилось, не без оснований).
Лагерфюрер отважился заметить:
— Откровенно говоря, штурмбанфюрер, я думал, мы вас здесь больше не увидим.
Штернберг взглянул на лагерфюрера точно на насекомое.
— А кто вам, собственно, давал разрешение думать? Думать будете тогда, когда вам прикажут. В частности, если я недосчитаюсь кого-нибудь из выбранных мной заключённых, то, пожалуй, позволю вам немного подумать над оправданием, прежде чем отправлю вас на подмогу бойцам Восточного фронта.
Лагерфюрер запнулся на ровном месте и больше не смел раскрыть рта.
К семи часам ещё не завершилась перекличка — узников здесь поднимали в четыре часа утра, а изнурительные «аппелли» продолжались по три часа и более — и плац рябил однообразными одеяниями заключённых. Поперёк грязно-синих арестантских полосок в режущем свете прожекторов стремительно летел снег. На площади стояла совершенно особая тишина, грандиозное безмолвие тысяч живых, дышащих, утомлённых людей, и в заснеженном воздухе глохли жестяные выкрики надзирателей. Никогда Штернбергу не доводилось видеть такого количества узников сразу. Это людское море было так огромно — казалось, качнись оно, и вмиг будет сметена редкая цепочка солдат, рассыплется в пыль высокая стена, и разорвётся в клочья колючая проволока, и ничего здесь не останется, кроме нескольких десятков мёртвых тел, в мундирах и в робах, да плоских уродливых строений, заметаемых снегом. Но эта картина была несбыточной: окрики надзирателей давно выбили остатки воли, плети вбили вечный страх. Те, в серой форме, были не людьми — частицами сковавшей мир холодной силы, по чуждости превосходившей даже силы стихий. Заключённые смотрели сквозь серые тени, словно сквозь морок, и видели вокруг лишь бескрайнее небо, сыпавшее пропитанный гарью снег, да пламенеющий дым на вершине трубы крематория, заметный отовсюду, тускло-багрово и ярко-ало мерцающий сквозь снежную круговерть. Штернберг чувствовал, как на губах тает снег и остаётся пепел. Он слизнул едкую горечь чьих-то жизней и вместе с узниками поглядел вверх, на красное сияние в низком небе, опускающемся на землю снегом и прахом.
Построение узников, получивших статус ценных для государства людей, проходило в стенах барака, позже, чем общие «аппелли», и Штернберг как раз успел к его началу, чтобы лично провести перекличку в соответствии с собственным списком. Люди, выстроившиеся вдоль сумрачного коридора, взрослые и дети, сразу узнали этого приезжего эсэсовца — первое его появление вызвало значительные перемены в их жалком существовании, повторный же его визит наверняка знаменовал что-нибудь ещё более важное — и множество пар глаз теперь напряжённо следили за каждым его движением. Штернберг с непонятным ему самому облегчением переводил дух всякий раз, когда кто-нибудь откликался на называемое имя — будто, записав однажды имена этих людей своей рукой, он был в ответе за их судьбу. И со странно-острой досадой обнаружил, что недостаёт шестерых, причём остальные старались о них не думать. На его суровый вопрос блокфюрер что-то невразумительно промямлил, а в мыслях стоявшего рядом лагерфюрера царил полный сумбур.
— Итак, пропали шестеро человек, — ядовито произнёс Штернберг, — и что же, выходит, никто не знает, где они? Я ко всем обращаюсь — добавил он, посмотрев на заключённых.
— Им сделали укол, — сказала крайняя в ряду чернявая девочка.
Штернберг подошёл и вдруг узнал её — это была та маленькая еврейка, которая месяц назад чуть не умерла у него на руках.
— Какой ещё укол? — спросил он.
— Пришёл доктор и сделал им укол. Такие уколы делают тем, про кого думают, что они слишком больные.
Штернберг медленно повернулся к лагерфюреру.
Главный надзиратель посерел.
— Позвольте, штурмбанфюрер, это самая обычная процедура, — пробормотал он. — Укольчик фенольчику для недееспособных, у нас это повсеместно практикуется…
— Да? Прекрасно, — осклабился Штернберг. Белоснежные его зубы прямо-таки сочились прозрачным ядом. — Предлагаю вам, партайгеноссе, прогуляться сейчас к медблоку, мнится мне, вам тоже не повредитхорошая порция фенольчику, потому что мыслительный аппарат у вас, по всему видать, давно уже недееспособен… Вам приказано было не трогать людей из этого барака?! — внезапно заорал он на лагерфюрера.
— Так точно, — ответил тот, страдальчески заламывая брови и про себя истово молясь, чтобы второй визит проклятущего чиновника уж точно оказался последним.