— Молчи! Мальчик совсем возрос, закустилась жиденькая бороденка, и он заговорил о женитьбе. Но матушка устроила плач и попросила сынка подождать ее скорой смерти, потому что она не сможет видеть, как ее ненаглядным командует какая-нибудь потаскушка. Так матушка, конечно, не сказала, убоявшись развратить дитятко. Но дитятко само так думало, ибо все девушки, дамы и женщины, как по команде, отворачивались от его прыщавой внешности и сладкого и наглого выражения лица. Потому и были, естественно, для него — потаскушки. Невинность, он, конечно, утерял. Это было просто. В доме специальном для этого. И был очень горд и доволен. Теперь, кое-как справив службу, он отправлялся в такой вот дом и просаживал там все деньги, какие имел и каких не имел, беря взятки, подворовывая и занимая. Матушке же он говорил, что занят по вокзалу, на службе, и она тихо радовалась, что он полюбил службу. Он перестал говорить о женитьбе. Время шло, и юноша превратился в довольно потрепанного маленького, с лысиной и козлиной бородкой мужчинку. Отдали богу душу и маменька и тетка. Он вступил в права наследства. Промотал его скоро, со службы ушел, она мешала его времяпрепровождению; в доме-развалюхе, пока были деньги, происходили оргии и специальные дамы, знакомые козлинобородому гному, скакали нагишом и обливались красным вином. А зрелый, староватый мужчина валялся от восторга по полу и визжал от счастья, крича: ах как я люблю женщин! Больше всего на свете я люблю женщин! Ну куда ты, цыпленок, куда, останься еще, плачу! Так сказал он и мне, когда встретил меня, продрогшую, голодную и почти мертвую.
— Эва-а… — простонала Томаса, слушая историю, которая могла бы произойти в кино, в книге, но не с сестрой же, не с родственницей. Сначала Томаса не понимала, о чем идет речь, теперь поняла, и это было не только страшно, было нехорошо физически. Томаса чувствовала, что заболевает. — Эва… Не надо больше…
— Что ж ты так всего боишься, Тома? Меня не убили, вот я… посмотри… — Эвангелина все продолжала улыбаться, улыбка не уходила, ожесточив черты Эвиного лица, и оно стало совсем старым и ужасным.
— Да, да, так вот. Он встретил бедную девушку, юную и прелестную, и задался целью. Ничего не было проще. Девушка была на грани существования и за ночлег и кусок хлеба готова была расплатиться. Что и сделала. Правда, рыдая и плача. А наш козлик старенький очень был поражен и удивлен — он никогда не имел дела с целомудренными девушками.
— Я не хочу слушать, Эва! Ты нарочно! — Томаса зажала уши, но слова прорывались.
…вел меня… снег… пороша… церковь казалась сказочной… извинялся за развалюху… холодно и грязно… грязная постель… кусалась, кричала… Моя «первая любовь»… Через… плакал… тоже плакала… судьба…
— Ты все придумала, Эва, — сказала Томаса, разжимая уши, увидев, что сухие, уже без помады, синеватые губы сестры сомкнулись.
— Нет, — покачала головой Эвангелина. — Нет. Так бы придумать я не могла, это он мне рассказал в порыве чувств, а остальное было. Я хотела тебе объяснить, как все получилось и почему я уже не стремилась к вам, домой. А если б увидела Колю, то не призналась бы. Так вот получилось со мной.
Томаса смотрела на Эву и видела, что та снова улыбается, даже не улыбается, а как бы посмеивается, над собой? Но не над ней же! Как хорошо, что мамочки нет в живых (Юлиус бы простил, Томаса это вдруг поняла), слава богу, она так и не узнала, что произошло с ее старшей дочерью… Лучше похоронить, чем так, подумала по старинке Томаса, лучше похоронить.
Томаса смотрела на сестру снова как впервые, как на вокзале. Нет, не как на вокзале, тогда она ничего не знала, а теперь знает слишком много, но лучше не знать, лучше похоронить. На вокзале были любопытство, удивление, капли любви, просачивающиеся сквозь это, а теперь было изумление, была брезгливость и любопытство, которое, пожалуй, затмило все: как же? — вот она сидит передо мной, а сама вся из каких-то историй, которых даже в книжках Томаса не читала. И вопрос был. Он заключался в том, что Томаса должна знать: кто же ее сестра и каким ремеслом она всю жизнь занималась? И как к этому относиться, ей, матери, бабушке, теще? Если бы она жила одна — другое дело, Томаса стара, и ей бояться нечего. Но ребенок, внук! Томаса незаметно взглянула на чашку, из которой Эва пила кофе, и отметила ее — к счастью, чашка была с маленькой щербинкой. Прежде, часом раньше, если бы заметила щербинку Томаса, то закраснелась бы от того, что подает битую посуду, теперь же обрадовалась щербинке — эту чашку она выбросит.