— Тома, — сказала Эвангелина, роясь в сумке, — я кое-что тут тебе и твоим привезла, сувениры… — И вытащила из сумки платочки с видами Парижа, флакончики с духами, помаду в прозрачных тюбиках, всякую такую мелочь. Как она не взяла основное! Кофточку, шарф, пояски! Но Томаса, как давеча крошки, рукой подвинула все эти блестящие и привлекательные по виду вещицы на край стола. За такими штучками и постояла бы Томаса для Инны в каком-нибудь магазине, но взять от Эвы — никогда. Хотя сестра, конечно, обидится. Ничего. Раньше бы на часок, может, и взяла, теперь, после странной их беседы, — нельзя. Жив был бы Трофим — все бы сразу про Эву понял и ответил как надо. И Олег тоже. И Инна. А она стала так проста, чуть что не безграмотна, правда. Разве можно считать грамотностью умение читать, писать и считать? Мало грамотная она и ничего не может объяснить своей иностранной сестре. А как бы надо!
Устала она с сестрой. Залегла бы сейчас спать. Завалилась, как говорит Инна, когда приходит с дежурства. Чтобы не видеть сестры и не слышать. А Эвангелина думала о том, что ей надо уходить и, наверное, завтра, завтра (чтобы не сегодня) продолжить разговор, который и впрямь обязан длиться не день и не два, а может быть, и не неделю. Сегодня, как две державы, они присмотрелись друг к другу, провели первую беседу. А все самое главное, для чего державы решили свидеться, не введено в первый турнир за столом.
…Только бы еще спросить о Машине, думала Эвангелина, сжимая в руке сумку и говоря Томасе: Тома, я обижусь, это же мои сувениры, моя любовь от сердца! Томаса яростно трясла головой и даже не смотрела на сувениры. Томаса хотела показать сестре, что ни к чему им сувениры, они ни в чем не нуждаются. Но и Эвангелина это видела. Шикарная квартира. Стол с разносолами, и только вот очень скромная, затертая Томаса. Но она же сама не стремится стать другой, быть другой. Это ведь совсем не то, что «не может».
…Господи, ну как же я спрошу о Машине, в панике думала Эвангелина и тем временем видела плотный конец карточки, торчащий из альбома, на которой вечный Шурочка улыбался вечной лихой улыбкой. Шурочка улыбается вечной картонной улыбкой и нежно и вечно держит под руку свою не очень красивенькую юную жену, которая не успела с ним побывать счастливой…
— Родная, сестричка, Тома, как мне тяжело и странно… Мы так близки и отдалены… Я пойду сейчас, Томик, а завтра мы с тобой увидимся и проведем целый день, только не в доме, пойдем в парк…
— Парка нет, — тихо сказала Томаса, — немцы срубили…
Этого Эвангелина не выдержала, зажала глаза рукой и сказала:
— Тогда все…
Что «все», она и сама бы не могла объяснить. Но — все.
И тут Томаса, вдруг освободившись от всех на́носей, с облегчением, даже почти весело сказала:
— Эва, оставайся. А завтра мы уйдем гулять по городу, он красивый, Эва, не грусти, что старого не осталось, у нас такой замечательный город, такой новый парк высадили, он маленький, но будет уже через десять лет знаешь каким…
— Десять лет… — улыбнулась, растянув губы, Эва, жалкая цирковая улыбка.
— Останься, Эва… — уже просила Томаса, ей невыносимо, больно, жадно хотелось, чтобы сестра осталась. Пусть просто спит в соседней комнате — сестра, которую она когда-то обожала. — Останься, Эва…
Эвангелина бы осталась, но что-то тянуло ее отсюда — выйти пройтись, освободиться от чего-то. От чего?
— Я вернусь, Тома, мне должны звонить из «Интуриста», они не знают, как я устроилась, и еще вопрос… — лгала Эвангелина, а Томаса верила — «Интурист» звучал для нее солидно и, значит, правдиво. Эвангелина же, и веря и не веря, что вернется сегодня, убеждала сестру и черпала в этом силу. А говоря все это, она косила глазами на край карточки, торчащий из альбома, и не выдержала, попросила: дай мне на вечер альбом. «Альбом» сказала она из вежливости, а нужна ей была карточка молодого, давно покойного человека, с которым и словом она не обмолвилась.
— Возьми, — облегченно отозвалась Томаса, потому что в последние минуты ей казалось, что сестра уйдет и исчезнет навсегда. Альбом был залогом встречи того, что она вернется. — Ради бога, возьми, повспоминай одна. Так лучше, я знаю, я знаю, — говорила Томаса, провожая сестру на лестницу.
А Эвангелина бормотала: не провожай, не провожай, ты устала, Томик, устала…
Они вдруг стали милы друг к другу, и полюбили друг друга наново, и так были счастливы этим! Только Эвангелина все никак не могла спросить, хоть ты убивай ее, — а где этот, Машин, помнишь…
Но когда на лестнице сестры заметались — и не поцеловались, только потянулись, зажав руки в руках, — Эвангелина осмелела, нашла силы, которые все же, наверное, концентрировались в ней за вечер и теперь толкнули на полувопрос-полувздох:
— Тома, а Машин…