Теперь Иван Егорович все вечера проводил в одиночестве. Он еле мог разобрать печатный текст на русском и забыл, как читать на немецком, поэтому книги не скрашивали длинных его вечерних тоскливых часов. Занимали мысли о сыне. О том, что вывеска «Болингер и сын» оказалась фальшивой и что с его смертью зарастет травой дорожка к кофейне и станет чужим дом, который Егорий продаст, а сам… Бог знает где будет тогда Егорий! Иногда вдруг вспыхивало в Иване Егоровиче огненное желание — так что сердце начинало биться тяжело и страстно — рассказать сыну о том, как предала его, Эберхардта, родина, Германия, о том, почему смог — заставил себя смочь! — Эберхардт забыть свое отечество, почему так настаивает на любви к России, которую выбрал случайно, а полюбил навечно, теперь уже не Эберхардт, а Иван Егорович. Хотелось предостеречь сына от коварства бывшей Эберхардтовой отчизны, он был уверен, что она не принесет счастья и Егорию… Но желание это, вспыхнув факелом, гасло как спичка, стоило Эберхардту взглянуть на сына с немецкой книжкой в руке, на его прямую спину, никогда не прикоснувшуюся к спинке стула, длинную упругую шею, железную руку, которая не дрогнув могла держать часами на весу книгу, чуть опирая локоть на подлокотник.
Кроме русского и немецкого, Егорий знал и французский. Однако немецкий он знал настолько, что читал в подлиннике многих немецких философов и поэтов, о которых Эберхардт и понятия не имел. По окончании курса в гимназии Георгий махнул в Петербург и поступил в Политехнический. Четыре года он не подал весточки в родные края, а через четыре года прибыл в отчий дом больной, простуженный, неряшливо одетый, с ребенком на руках. Как обманутая девушка. От стука в дверь ребенок проснулся и громко заплакал. Удивленный Эберхардт выглянул в окно и замер. Такого он не ожидал. Хотя доходили до него слухи о том, что сын связался с беспутной женщиной и что будто бы бросил учиться, а зарабатывает всеми путями деньги, и деньги эти тратит на «девицу». И что даже возил эту женщину путешествовать в Германию. Но этому не верил. А теперь вот правда. Иван Егорович открыл дверь (постоянных служанок в доме он не держал). Сын не бросился отцу на грудь, а сухо сказал, что устал в дороге и что младенца зовут Юлиусом.
По прошествии нескольких дней Иван Егорович спросил, отчего так назвал Егорий своего сына, а его внука. И тогда, жестко глядя на Эберхардта тем же твердым взглядом — как тогда, давно, в разговоре о родине, Германии, — взглядом небольших темно-голубых Аграфениных глаз, Егорий Иванович ответил, что сын его — лютеранин и назван в память и честь убиенного деда Юлиуса. Эберхардт покраснел как юноша и опустил глаза, будто это он лишил жизни своих — о, до сих пор не забытых! — родителей. Он понял, что откуда-то сыну стала известна та страшная история, а может быть, и ее дальнейшесть. Стала известна, однако лишь прибавила жесткости в отношении к нему, старому Эберхардту, то бишь Ивану Егоровичу. Но если и раньше не умел объясниться с сыном старый Болингер, то сейчас как бы вовсе лишился речи.