Вначале после отъезда Егория Эберхардт позволил себе подождать вестей от сына, но по истечении самого длинного срока (с прикидкой на переезды, неувязки и устройство на месте…) ожидание себе запретил. Он знал, что такое человеческая натура, — и менялась ли эта натура от того, что была его сыном?!
Почему-то сейчас стали часто и ласково приходить к нему воспоминания о Саар-Брюккене — и, странно, произошедшее там оказалось вдруг, внезапно, не ужасным и позорным, а необыкновенно сладким, тревожащим. Он поверил словам Аннелоре! Конечно, она не смогла бы выдумать ту историю, но вдруг ей это приснилось? Старый Эберхардт смотрел в одну точку — и возникала Изабель, девочка-мальчик, с разметавшимися черными кудрями, Эберхардт вставал с кресла и ходил по комнате, взад и вперед. Юлиус, оторвавшись от тетрадей, следил за дедом и думал, что вот опять у него разыгралась подагра…
Эберхардт ходил и ходил по столовой и понемногу успокаивался. Разумно начинал думать, что ему седьмой десяток и если даже жива еще Изабель, то это ничего не значит уже, ни для него, ни для нее. Он почему-то был уверен, что в Саар-Брюккене живет его сын Егорий, которого зовут там все Георг, и Георг пока не вспоминает о них с Юлиусом, как не вспоминал он сам об Изабели десятилетиями. Занимала его душу Аграфена, которую он встретил на российской станции по дороге в Китай. Она посмотрела на него своими небольшими неяркими темно-голубыми глазами, в которых воплотилась для него Россия, ее воды и небеса, страна, которую он любил теперь до странной, страстной религиозности. Он не поехал в Китай, как задумал, а остановился навечно в России, осел здесь. А теперь вот Изабель ежевечерне садилась тихо около него в своем синеньком платьице, с разметавшимися черными кудрями.
Юлиус после отъезда отца сначала плакал, таился, скоро утирая мокрые глаза рукой, когда слышал шаги деда. Он не хотел огорчать его, потому что на глазах становился дед все суше, желтее, старее. Глаза его начали слезиться, он плохо видел и завел множество очков, потому что никак не мог подобрать их к глазам. Юлиус припрятывал очки, мерил их, всматривался в необычный мир, который открывали ему очки, мир зыбкий, радужный, таинственный и знобящий.
А деда увлекла идея. Когда он понял окончательно, что сына у него нет, а остался внук, он осознал, что должен заняться Юлиусом, чтобы не случилось так, как с Егорием. Но как «заниматься», старый Иван Егорович Эберхардт не знал. И уповал на религию. Юлиуса он твердо решил крестить в православной церкви, дабы приблизить его к людям, с которыми предстояло внуку жить в вере, ставшей для Эберхардта единственно истинной.
И вот обряд крещения.
Миропомазание лба, уст, ноздрей, груди… И торжественные, эхом отдающиеся в выси собора, слова: «Печать дара Духа Святаго свершается, чтобы возрасти ему во всех добродетелях и преуспевать в заповедях Христа, Бога нашего». Юлиус, почти юноша, подросток, вздрагивая от прикосновений, все выше поднимал лицо, и Эберхардт, вспотев от неожиданности, открыл вдруг, что Юлиус, теперь Алексей, похож на небесного херувима и так красив, как не был красив ни один юноша в Саар-Брюккене и здесь. И это было правдой.
Слишком красив был новоявленный раб божий Алексей. Не стало лютеранина Юлиуса, из купели вышел Алексей, имеющий право и долг креститься трехперстным широким крестом. Но и Юлиусу и Алексею это было безразлично. Так хочет дед. Пусть.
Его занимали другие мысли. Он тосковал об отце. Забылись жесткие уроки, резкие, будто каркающие, слова на чуждом для мальчика языке, невозможность говорить по-русски — за это следовал спокойный, совсем небольшой удар линейкой по темени. Отец был гуманным, это было не ударом, а замечанием, но каким для Юлиуса унизительным замечанием! Да, он скучал об отце, таком холодном, невозмутимом, перед которым Юлиус робел и которого боялся. Особенно когда отец говорил на уроках о Германии, родине, которая всегда в сердце. Говорил он так же высокомерно и резко, как и проводил уроки, хотя неподдельное чувство руководило Егорием Ивановичем. Однажды сын не смог смотреть на отцовы устремленные вверх глаза (опять говорено было об истинной родине), и отец резко спросил, что Юлиус интересного нашел на столе. Юлиус не ответил, и Егорий еще резче спросил: нравится ли Юлиусу Германия, его родина… Юлиусу было восемь лет. Он запинаясь сказал отцу, что не знает, нравится ли ему Германия (он-то знал, что не нравится, но не хотел огорчать отца, которого, несмотря ни на что, любил)… Егорий Иванович прекратил в тот раз урок. А Юлиус несколько дней ходил по дому как потерянный и, зная, чем может вернуть благорасположение отца, не делал этого. Не мог. Этим не хотел. Ссора их окончилась внезапно. Милостью Егория Ивановича, всерьез решившего во что бы то ни стало сделать сына настоящим немцем. В этом состояла жизненная задача Егория Ивановича. Так он считал. На следующем после размолвки уроке Егорий Иванович сказал Юлиусу, что скоро возьмет его от деда в путешествие, долгое и прекрасное.