— Господи помилуй, при чем тут литература!
— Как при чем? А твой роман? А если б ты внезапно умер, например?
— Ничего себе любовь!
— Я мечтал о славе бескорыстно, поверь мне. А, черт! В пятый раз, наверное, зазвонил телефон на столе — и Гриша в пятый раз приподнял и опустил трубку.
— Пошли отсюда.
— Куда?
— Да хоть в ЦДЛ. Я угощаю.
Гришка угощает! Светопреставление. Дубовый зал был наполовину пуст и без знакомых лиц — дорого. Я выбрал тот, позапрошлогодний «поминальный» столик, «угощенье» продолжилось тем же коньяком. Задушевная беседа старых друзей, исповедь любовника мужу… все описано и затаскано. Впрочем, исповеди не было. Горностаев — не Юрочка. (Где ж его третий день носит? По странной ассоциации вспомнилась лужа крови на столешнице.)
— Почему эти два года были адом?
— Я выразился слишком сильно. Все как-то вдруг раскрылось. Для Аленьки это было ударом.
— Скандал с Клавдией Марковной?
— Нашлись добрые люди, раздули из искры пламя. Да ладно, вспоминать тошно. Я рассчитался сполна.
— Нет, Гришенька, не рассчитался ты за свою жизнь с шампанским и усмешечкой. В последний раз спрашиваю: ты видался с Марго вечером шестого августа?
— В последний раз отвечаю: нет.
— Тебя выследила Алла.
Он опять схватился руками за виски и проговорил сдавленным, замогильным каким-то голосом:
— Я нормальный человек. Нор-маль-ный!
Я глядел с изумлением. Да, Гриша разительно переменился… уже после нашего с Васькой ухода. Он боится. Не знаю — чего, не знаю — кого. Но он совершил ошибку, промахнулся в чем-то — я нюхом чуял. И вдруг уверился, что найду доказательство.
К нашему столику подсел обтрепанный критик (забыл, как звать), и Гриша налил коллеге рюмочку. Они забубнили, что жизнь невыносима. Я отключился, подумав, что не был в Дубовом зале с поминок Прахова, — и те же ощущения нахлынули на меня. Звучала «Лучинушка», и нимало не беспокоил меня прах Прахова. Между тем как надвигалась гроза. Между тем как я помнил лицо покойника, полное абсолютного ужаса. А ученичок в черном, заглядывающий в Малый зал?.. И надо признаться честно: с Марго я уже внутренне расстался и под звон застолья разделывался с годами нашей жизни. И в это же самое время меня кто-то от нее освободил.
Я встал, пробормотав «пойду пройдусь», уловил Гришин «голый» взгляд — его страх… Прошелся по апартаментам, как выразился Васька, заглянул в Малый зал, где заезжий диссидент на том же месте, где стоял гроб Прахова, строго и наставительно поучал в стихах кучку млеющих дам. Вдруг спиной почувствовал чей-то взгляд, обернулся: некто прошелестел мимо дверей — ну, прямо как тогда! Я ушел, хватит с меня стихов, поэтов, поэтесс… Но зараза уже проникла в душу, и застучало неотвязно (будь она проклята, моя память!): «Остановлю мгновенье, оно прекрасно. И перепутаю часы не напрасно…» Тьфу, пропасть! Чтоб отвязаться, позвонил брату:
— Вась, как Ольга?
— Плоховато. Боремся.
— Она мне писем не писала.
— А то я не знал!
— Слушай, через какое время свертывается кровь?
— Ты имеешь в виду ту, на столешнице?
— Да.
— Вообще-то быстро.
— То есть, я измазался сразу после убийства?
— Если оно было. Да, Леон, мне для Ольги нужен теплый халат из дома.
— А, ключ. Куда тебе его подвезти?
— В больницу. Я как раз на ночное дежурство выезжаю.
— Нет, далеко.
На самом деле при моих теперешних нервишках мне страшно даже приближаться к тому преисподнему коридору.
— Я домой завезу.
— Ко мне, что ль?
— А куда ж?
— Ну, давай.
— Ну пока.
Не распрощавшись с Гришей, я покинул «апартаменты» и в сырых скрежещущих сумерках двинулся по Садовому кольцу в сторону Маяковки.
На этом отрезке, в глубине старых проходных дворов прошли мои «детство, отрочество, юность». И здесь я не бывал с девяностого, и на кладбище у родителей… Нет, с этой «не жизнью» пора кончать!
Прошел дворы, приблизился к милому желтому дому, вошел в подъезд (где когда-то целовались мы с Гретхен), поднялся по ступенькам на первый этаж, отпер дверь своим, с прежних времен, ключом и окунулся в отрадный (за давностью лет) полузабытый, нет, совсем не забытый мир — и радость, и горе.
Здесь умерла от родов мама (своим рождением я обязан смерти); и отец, и опытная акушерка ничего не смогли поделать. А сам он два года пролежал в параличе, прежде чем отойти в лучший мир. «Господи, освободи! — молился я тогда. — Возьми его к Себе!» Здесь отмучилась Татьяна. И родился Коля. И справили мы с Васей две свадьбы, и молоды были, и любили, и начал писать я свою прозу в тесной кухне по ночам.
Я разделся и прошел по комнатам, всюду включая свет, вдыхая привычный домашний запах старого паркета, книжной пыли, курева… Жилище вдовца. Но что-то, неуловимое пока, переменилось в атмосфере. Внезапно меня осенило: здесь бывала женщина!
Я опять прошелся по комнатам — как следопыт. В прихожей на подзеркальнике губная помада — нежно-розовая, уже на исходе. И голубые домашние тапочки на каблучках (я их где-то видел — точно!). На кухне блестит медный кофейник (помню в застарелых подтеках). А изрезанная клеенка на круглом столе в столовой покрыта вышитой скатертью.