— Знаю, Тукова, — подтвердил Чубак. — Он меня допрашивал прямо-таки с наслаждением — дескать, был моим партийным начальством, а теперь у меня в руках, что хочу, то и делаю!
— И меня Туков, — вскрикнул Мятлев, — гнида такая.
— А вы что смотрели? — истерически заговорил Василь Васильич. — Ну я — рядовой научный работник. А вы-то как просмотрели, вы-то что ж, не видели?
— Видели, — мрачно сказал Чубак, — да только все мы задним умом крепки. Ведь доверяли! И потом, мил, человек, они ж и действительных гадов брали. Троцкистов, вредителей. Вот хотя бы…
Он повел глазами в дальний угол камеры.
— Вон, белобрысый, Анопов фамилия. Из гадов гад. Я б таких стрелял, не то что…
Они смотрели в тот угол, на белобрысого спящего человека с розовым, во сне наивно-добродушным лицом. Никто не шевельнулся, но все семь мысленно отодвинулись подальше.
— На сколько он?
— На десять.
— Да что ж это такое? — в ярости простонал Гаевой. — И почему я должен рядом с ним?! И что же нам теперь?..
— А ну, дружок, давай без истерик, — остановил его Чубак, — худо нам. Очень худо. Но не может оно не раскрыться! Есть партия, есть народ. Понимай так: попали в диверсию. И надо продержаться. Выстоять.
— Но ведь сажали-то нас свои! Свои!
— Нет, не свои, — отчеканил Суровцев. — Вот эти, кто нас терзал, фальшивки стряпал. Самые из самых — враги.
Голоса снова чуть шелестели:
— Но маска-то у них советская?
— Попробуй разоблачи их отсюда!
— И ведь подумать — на воле не знают!
Суровцев тихо проронил:
— А дети?
Теперь и дыхания не слышно было. Каждый видел свое, своих — самых дорогих. Тех, которые должны верить, не могут не верить, но… Что они думают? Как понимают? И дети… Как они найдут объяснение позору, случившемуся с отцом? Какими людьми вырастут, если будут знать, что отца сгубили ни за что? А если поверят, что отец — враг, как жить самому?..
— Не могут они не понять, — со слезами в голосе сказал Зыбин, говоря «они», но думая только об одной женщине, которая ждала его в Кисловодске первого октября — и не дождалась. — Не могут они поверить, что мы сволочи, враги!
— А ты не верил, когда других касалось? — со злостью перебил Василь Васильич, и вся сдержанность интеллигента покинула его. — В лучшем случае утешались: лес рубят — щепки летят. Так вот, мы и есть те щепки — груда щепок на свалке!
— Тишш-ше ты…
— Плевать.
— А как дела пошли! — вдруг тихо заговорил Мятлев. — Год от году лучше! Начинали — ведь не умели ничего. Посадили меня красным директором, я ж бухгалтера как огня боялся, инженер заговорит со мной о технике — холодею. А научились хозяйствовать! Разобрались во всем и так разворачиваться начали! Взять мой завод. Два новых корпуса начал строить. Автоматику… Дворец культуры заложил. На этот год план — почти вдвое…
Он протяжно вздохнул, зашептал с тоской:
— Поверите, братцы, тоскую о нем, как о человеке. Ночью снится и снится. И все тот же сон. Будто иду по заводу с какой-то авторитетной комиссией и выкладываю свои самые заветные планы, о которых пока и не заикался. А они все записывают и говорят: обязательно, немедленно, завтра же подайте докладную — утвердим. А я радуюсь, и удивляюсь, и где-то в глубине сознания понимаю, что это — сон, а хватаюсь за него, чтоб не проснуться.
Слышно было, как он заглатывает слезы.
— Напортачат там без меня!
— Психуешь, дорогой, — сжав его плечо, сказал Чубак. — Какие ж мы с тобой работники, если без нас все развалится? Вот пришел на мое место Тетерин. Знаю я его. Сам и посылал на парткурсы при ЦК. Дельный парень.
Он говорил спокойно, рассудительно. А боль резанула по сердцу: на черта мне, что он — дельный! Люди избрали меня, сотни дел начаты мною, «наш Чубак» — так они меня называли, они любили меня — и я их любил и растил, они мне нужны — и я им нужен, нужен!
Он подавил готовый сорваться крик и с силой сказал:
— Народ могуч. Так могуч, что и это выдюжит. Мы же с тобой такие пласты подняли! Сотни тысяч воспитали. Вспомни, вспомни, каких людей мы год за годом в партию принимали. Ленинский призыв, ударники, стахановцы, интеллигенция из рабочих и крестьян, плоть от плоти… Неужто ж они не сумеют!
— Есть такая воинская команда, — вставил Суровцев, — сомкнуть ряды!
— Сомкнут! — прошептал Гаевой и заплакал. — Сомкнут! А нас и не вспомнят…
— Врешь! И в делах, и в людях — наше есть. Имена сотрутся, а за каждым осталось сделанное.
— А мы тут пока — сдохнем?
На это нечего было ответить. Но Суровцев сказал с присущей ему аскетической отрешенностью:
— Мы — это только мы. А вот сколько еще передышка продлится? Ведь войной уже пахнет…