Ханна Арендт указывала, что концлагеря тоталитарных режимов «предназначались не только для истребления людей и унижения человеческой сущности, но служили также чудовищному опыту уничтожения с использованием научных методов, самой естественности поведения человека и превращения человеческой личности в бездушную вещь... В обычных обстоятельствах такая трансформация не может быть осуществлена, поскольку самопроизвольность и естественность невозможно полностью искоренить... Подобный опыт можно поставить только в концентрационных лагерях» [13]. Нечто похожее можно сказать о цикле телешоу типа «Старшего Брата». Если концлагеря служили лабораториями, в которых устанавливались пределы тоталитарной тенденции, присущей обществу модернити, но находившейся «в обычных условиях» в ослабленном и подконтрольном состоянии, то телевизионное шоу «Старший Брат» играет аналогичную роль в эпоху «новой модернити», нашей «растекающейся» модернити. В отличие от прошлых экспериментов, сегодня проверка тенденций проводится открыто, гласно, на виду у миллионов зрителей. Собственно говоря, в наши дни исследуются пределы дерегулированной, частной и индивидуализированной естественности; внутренней тенденции в полной мере частного мира.
Национальные правительства, разумеется, не собираются уходить со сцены и закрывать государственные учреждения. Вовсе нет. Сегодня они не менее, а, быть может, даже более деятельны и активны, чем когда-либо прежде в современной истории. Но их активность напоминает действия Старшего Брата из телевизионного шоу: они позволяют своим подданным играть в их собственные игры и винить самих себя, если результаты не оправдывают их ожиданий. Правительства заняты внушением народу того, что «альтернативы не существует», что «безопасность предполагает зависимость», а «защита со стороны государства лишает самостоятельности», и побуждают граждан к большей гибкости и получению удовольствия от риска, неизбежного в условиях этого гибкого (читай: хаотичного и непредсказуемого) образа жизни. По словам Пьера Бурдье, «любое прямое и намеренное вмешательство, по крайней мере то, которое исходит со стороны государства, чем бы оно ни было продиктовано, изначально вызывает недоверие... Официальные лица, планирующие подобные вмешательства и осмеливающиеся обнародовать свои намерения, рискуют подвергнуться осуждению и в лучшем случае быть осуждены как не знающие 'законов рынка' и не понимающие 'экономических интересов'» [14]. Похвал же за интуицию, проницательность и достойное служение национальным интересам, скорее всего, удостоятся те (гораздо более многочисленные) правительственные чиновники, которые, упрочивая состояние дерегулированности, ратуют за «институционализацию неуверенности», возводя «социальную неуверенность в позитивный принцип коллективной организации» [15].
В наше время возникает новая форма власти, порывающая с традиционным методом правления на основе правил и соглашений и использующая дерегулирование в качестве своего главного рычага: «Метод властвования, основанный на институте неуверенности, - это правление, базирующееся на представлениях о ненадежности бытия» [16].
Подобная «действительность», как показал в ряде своих исследований Ульрих Бек, характеризуется, «субъективизацией и индивидуализацией рисков и противоречий, порождаемых как отдельными институтами, так и обществом в целом». В подобных условиях «история сжимается до (вечного) настоящего, и все вертится вокруг собственного 'я' и личной жизни того или иного человека». Человек может быть в гораздо большей степени зависим от действия рыночных сил, о которых он даже не подозревает, чем когда-либо прежде, он может не понимать природы этих сил или не предугадывать их воздействия, но, несмотря на это, ему все равно придется лично расплачиваться за любые принятые или не принятые им решения. «Жизнь человека становится биографическим разрешением системных противоречий» [17], во всяком случае, именно это авторитетно внушается несчастным людям, и они начинают в это верить (но, заметим, «биографическое разрешение системных противоречий» на самом деле представляет собой противоречие в определении; его можно искать, как в свое время искали философский камень или вечный двигатель, но, как и их, невозможно найти).