И вот я стирала свои вещи в нью-йоркской прачечной. Смотрела, как мои тряпки описывают круг за кругом. Я сбежала. На Томпсон-стрит лаяли собаки, какие-то сумасшедшие носились туда-сюда, влетали и вылетали в открытые двери – парочка скандалила. Я читала книгу. Жизнь была как эта стирка. Настоящая стирка. В смысле здесь, в современном центре творения. В городе, который никогда не останавливается. И я должна была беречь свою новообретенную свободу. Я все время помнила о своем поэтическом предназначении. Это терялось среди всего прочего, так же как колледж, но моя преданность поэзии не давала этому ускользнуть. Что иногда
Я из читающей семьи. Книги, возможно, были не очень, но читали мы здорово. Моя мать в шезлонге. На минуту снимает солнечные очки. Очень хорошая книга, говорит она гордо – это были редкие проблески интеллекта: она могла вынести книге вердикт: хорошая, плохая. Или просто раскатистое итальянское
Арлингтонская библиотека была в греческом стиле. Серо-коричневая, в пятнах от дождя и времени, она выглядела как маленький банк. Каменные ступени, изгибы, массивные железные перила. По атмосфере и температуре она была продолжением реальности, но в то же время только прилегала к ней. Библиотека была огромной улиткой. Она менялась вместе с временами года – нагревалась, остывала. И удерживала время года в себе. Она была как мягкие бархатные кресла в кинотеатре, которые самой материей своего бытия помогают войти в воображаемый мир. Здесь: в книгу.
В первые пару лет в Нью-Йорке я не ходила в местные библиотеки, да и потом тоже, и не то чтобы я устроила маленькую библиотеку внутри себя. Но это ощущение – тихое пылающее чувство, которое разрасталось и сжималось в такт словам на странице, – оно было мне нужно. Мне нравилась ручка «Пентел». Я любила свой линованный желтый блокнот и сбивчивый стук механической печатной машинки, но все это еще не оформилось, я еще не успела так освоиться со своими инструментами, чтобы чувствовать, что я вышла на дорогу. Я скольжу вниз по песчаной дюне, чувствую тепло песка, смотрю на небо, на палящее белое солнце. Окно открыто. Стихотворение свешивается из печатной машинки. Я сделала это. Я свободна. У меня появилось пространство.
Моя квартира в Сохо была то ли трехкомнатная, то ли однокомнатная – так бывает в Нью-Йорке. Чему стоит верить – тому, что написано в договоре об аренде (три комнаты), или своим глазам (примерно полторы). Я выросла в доме, и мне понадобилось время, чтобы привыкнуть к тому, что у меня своя квартира, не говоря уже о пространстве в моей голове, которое раздвигалось, вмещая в себя мир.
В этой моей первой квартире все время приходилось что-то чинить. Слева, как заходишь, у меня был небольшой кабинет. Заходили-то вы, можно сказать, прямо в туалет, что было неплохо, потому что я жила на шестом этаже и мне и так приходилось бегом подниматься по лестнице, когда приспичит. Так вот, слева (или справа от туалета) был мой кабинет. Там могла бы быть спальня, но моя преданность поэзии была такова, что я отказалась от удобства и личного пространства, и кровать у меня была посреди квартиры, мятый кусок поролона на полу, за которым темнел большой стол. Это был огромный чертежный стол, который отдал мне Скотт, и, сидя за ним, я смотрела на стены домов и окна, выходившие на внутренний двор или на цементный сток внизу. Прямо как в Сомервилле, думала я. За окном у меня была веревка со шкивом, на которую можно было прицепить вещи и вытянуть их над двориком. Зимой она замерзала.