О своих сожженных письмах она не жалела. Как ни странно, они отсюда казались ей холодными и чужими, да и были такими, наверное. Ребенок занимал время и сердце. И это радовало ее: дура такая, пока не родила, мучилась всякими надуманными страхами. А вдруг он будет похож на Петра, и я не сумею любить его? А вдруг я вообще не сумею любить его, потому что люблю — Сережу? А вдруг я его возненавижу, за то что мешает предаваться горю. И так далее, далее. Каким хламом бывают забиты девичьи головы. Хотя, разве мало видела она всякого?… Мама Горчика, которая не любила сына, и ненавидела за то, что похож на отца. Вот и пример. Как хорошо, что Инга — совершенно не Валя Горчичникова! О чем же она? Ах, да, про двадцать лет.
Инга спустила ноги на гладкий дощатый пол, кинула на плечи рубашку, и осторожно ступая, пошла из спальни, прислушиваясь. В доме было тихо. На втором этаже спали Вива и Саныч. У них там было две комнаты, Вива настояла, чтоб так. Чтоб каждому — своя. И после время от времени пыталась отвоевать себе право отдельной спальни, секретно волнуясь о том, что стареет и пусть бы Саныч чувствовал себя свободнее, ну так. Чуточку. Чтоб никуда не делся. Но Саныч каждый раз обижался тяжело и сильно, она вздыхала, и спальня оставалась общей, с двумя отдельными просторными кроватями, которые неумолимо съезжались вместе, превращаясь в одну без краев. А в своей комнате Саныч дневал, и там же мог завалиться дремать на диване, там и курил изредка зимой, плотно закрывая дверь и распахивая форточку.
Летом его комната чаще всего занималась гостями, два раза приезжала дочь Галя с детьми, но, попроведав деда, они уезжали дальше, в тот же Лесной, куда Саныч звонил и родню по дружбе устраивал.
А Инга с Олегой жили внизу. Это было удобно, с самого начала. Три комнаты, как в обычной квартире, рядом туалет и ванная, небольшая зимняя кухня. Не надо бегать вверх-вниз по лестнице, если вдруг воды или горшок. И позже, когда Олега стал ходить, не нужно дергаться, а вдруг вылез на террасу и свесился под перилами над небольшим двором, в котором рыбацкая сараюшка, летняя кухня да три дерева над цветочными грядками.
Самой Инге тоже было тут логичнее. Как сказала ей Вива, когда уложили как-то трехлетнего Олежку и ушли во двор, посидеть на вылощенной колоде, что прижалась к стволу абрикоса:
— Если кого пригласишь, то — пришел и ушел, не через нас же перелезать, кивая и ножкой шаркая.
— Ба, — мрачно сказала тогда Инга, затягиваясь сигаретой, — перестань.
— А что… — начала было Вива, но дальше не стала говорить.
Инга вошла в кухню. Не стала включать свет, хватало луны в окне, да и все тут наизусть знакомо. Мягко открыла дверцу холодильника и вынула пакет молока, налила себе пару глотков в кружку. Мудрая Вива знала, о чем говорила и о чем промолчала. Да. Сюда приходили мужчины, не раз. И чаще — всего лишь по одному разу, хотя надеялась на большее, каждый из этих полуудачных разов. Но видимо, мироздание что-то решило другое для темной и жаркой женщины Инги, думала она после, удивленно разглядывая в зеркале смуглое тело, что становилось лучше и лучше, и оставалось невостребованным. Ночь любви, такой, что сносило крышу обоим, жаркий мужской шепот, не сама умоляла сказать, а не выдерживал, говорил быстро, сам себя перебивая, ох, вот это… да как ты… ну ни-че-го себе…
А под утро, еще до света, уходил. И не возвращался. Уходили, усмехнулась она, глотая холодное молоко, все они уходили, и не возвращались. Была бы шестнадцатилетняя, то поверила бы — красоты не хватает ей, нехороша. Или не хватает страсти, нежности, да чего там еще. Но взрослела и видела — да с избытком. Может быть, именно этот избыток и мешал?
Так что, когда появился Костя, и вдруг после ночи не ушел, а наоборот, явился днем, при параде и с цветами, она с работы пришла, будьте нате — сидит на террасе с Вивой, пьет чай, болтает в фарфоровой гостевой чашке витой ложечкой, так вот, когда увидела эдакую смелость, то от неожиданности и согласилась…
Она сунула чашку в раковину. И ушла, мыть не стала, терпеть не могла ночью греметь в кухне мокрой посудой. На пороге комнаты постояла, колеблясь, и прихватив полотенце, сунула ноги в сланцы.
На асфальтовой полосе, что разделяла две улицы верхнего Осягина, блестела луна и ходили тенями кошки. Закручивали хвосты, беседуя молча. Инга прошла в тени заборов, радуясь, что зной так силен — даже собаки разомлели в будках, ни одна не лайнет без дела. И у развалин крепостной стены стала спускаться к пятачку пляжика, который широким языком выдавался в белую от лунной ряби воду.
Ох, и попил крови Костичек тогда из нее. За два года душу вынул. Вива молчала, при ней-то. И только раз Инга вернулась через степь и, спускаясь по крутой тропке, встала на склоне, пораженно слушая, как за забором ее бабушка ледяным тоном отчитывает сожителя.
— Ты и ногтя ее не стоишь, понял? Пока она хочет, ты тут живешь. Но как откроются у девочки глаза, никто тебя держать не станет. И уговаривать не станет.