Голос длится, это двойное фортиссимо, это скала, сотканная из звука, это заживо ободранное звучание, рок-н-ролл обрел свою молитву, и совсем не христианскому богу посылает она свою мольбу. Для нее все равно: конец молитвам, алтарю Девы Марии и майской сирени: вместо бинтов и батиста, что скрывал ее раны, – черное платье от великого кутюрье.
Гастрольное турне, концерт, как сегодняшний: на нем она впервые вышла в этом платье – это был ее дебют в Париже, в театрике недалеко от Пигаль, а на следующее утро она оказалась одна в трехкомнатной квартире в девятнадцатом округе. На столе – кипа газет: она рассматривала свои фотографии, крупные заголовки… Это был триумф: заголовки на первых полосах – она десять раз читала про такое, видела в кино: теперь это происходило с ней самой, но… не то чтобы ей было все равно, нет, ей просто не удавалось вписаться в историю под названием «Триумфальный дебют в Париже». Да, овациям не было конца, и зрители приветствовали ее стоя, Ив поднялся на сцену и, хохоча, как мальчишка, украсил белыми лилиями ее декольтированную спину, овация не смолкала, и он шепнул ей на ухо: «Нынче вечером ты моя королева Парижа!» И – пошло-поехало.
Карьера? Об этом уже пятнадцать лет назад твердила Трюде Кольман
– Конечно, Пьер, конечно.
– Ты сама не знаешь, чего хочешь, Мари-Элен, Ингрид сама не знает, чего хочет!
Итак, карьера? Карьера певицы, актрисы, в кино? О пении она никогда и не думала. Все с ней случалось само собой, просто приводила дорога, встречи. У Андерсена есть такая сказка «Золотые звезды» – маленькая босоногая девочка замерзает на улице в снегу. Она приподнимает подол платья, и в него начинают сыпаться звезды, становясь на лету золотыми экю.
Его Преосвященство был потрясающим бизнесменом, он любил дергать за веревочки, «придумывать кого-нибудь», оставаясь при этом в тени: придумал художника, кутюрье… почему бы теперь не придумать певицу? Слишком поздно! Она уже придумала сама себя, давным-давно, когда была совсем маленькой!
Бывало, по ночам Шарлю не удавалось заснуть, и он лежал в гостиничном номере, не смыкая глаз, рядом с ней, и смотрел на этот легкий призрак, свисавший с вешалки на фоне белой стены, – ее платье. Казалось, оно жило своей собственной жизнью, росло, потому что шлейф, который всегда был присобран, теперь смог наконец растянуться во всю свою длину. Но утром, когда платье снимали и складывали, как простую салфетку, оно становилось обычной вещью – просто черное шелковое платье.
Ее достало это настоящее платье, и в какой уже раз она с недовольством стала говорить себе: да сколько же можно – как из нафталина, она в нем выглядит как обломок тех времен, когда в опере пели дивы, а в кино снимались звезды, все это давно кончилось, да и высокая мода потихоньку сходит на нет. И как это часто случалось, платье заставляло ее думать о гораздо более серьезных вещах – зачем нужно петь, когда вокруг все голоса становятся на один манер – плоские, электронные? Теперь скорее хотят услышать звук, а не голос. Да и голоса стали слабенькими, у певцов короткое дыхание, как будто тарахтят по мобильным телефонам: «Как дела?» – «А у тебя?» – «Беру курс на норд-норд-вест! Перезвоню!», и перестук каблуков по асфальту – цок-цок-цок, а можно еще осесть у телевизора, уткнувшись в рекламу. Да, теперь все так. И никто не возражает – как возражать против жизни? Надо было с этой жизнью играть, изо всех сил. Надо было петь вместе с ней – и наперекор. Нужно было ее цитировать, использовать, отключаться от нее. Уродство не существует – это как в музыке: все зависит от положения нот и их сочетания. Ну так и что платье? Ив Сен-Лоран и Миуча Прада, пятьдесят на пятьдесят. Из одного платья – два полу: времена меняются.