Валентина Малявина рассказывает, как однажды он пришел в дом, где они жили с Павлом Арсеновым.
«Звонок в дверь. Пьяненький Гена как-то странно придерживает полы пальто. Распахнул их, а там — великолепная икона. Очень старая. Он ставит ее в спальне на столик. Я спрашиваю Гену:
— А где Инна?
— Не знаю.
Стало понятно, что Гена с Инной в трудных отношениях. Гена грустно сказал:
— По-моему, это конец.
В этот вечер мы припозднились за интересным разговором. Павлик сказал тихонько:
— Ему некуда идти. Пусть останется у нас.
…Когда коньяк кончился, Гена поинтересовался:
— А который теперь час?
— Два.
— Он не спит.
— Кто?
— Габрилович. Я схожу к нему, возьму что-нибудь. Он мало пьет. У него всегда есть.
Дом, где жили писатели и драматурги, рядом, и Гена мигом обернулся. Как ни странно, принес полную бутылку „Наполеона“…
В середине дня Гена уехал. До этого визита Гена бывал у нас. Всегда один».
… В сущности, такая и должна быть судьба у поэта: неустроенность, несчастья, одиночество…
Михаил Веллер в книге «О любви», которую я уже упоминала, пишет: «Вся человеческая культура по большей части замешана на страдании. Среди художников редко-редко встретишь счастливого человека. Страдание будит душу… В страдании больше мощи, чем в счастье, оно в своем роде острее, богаче, сильнее счастья, оно в трагедии стремится к самому пределу человеческих возможностей; счастье переносимо почти всегда — жестокая пытка непереносима почти никогда».
Благородство страдания и даже его человеческая необходимость — в том, что оно есть внутренний стимул к многочувствованию, размышлению и свершениям действий, что и есть суть человека.
«Поэтам следует печаль», — эхом откликается Шпаликов.
Но печаль эту он не нагнетает искусственно. В нем, принадлежащем к поколению детей войны, она в подкорке, в сердце била всегда, даже когда он сочинял и пел свои веселые песни. Он понимал и до глубины души переживал людские беды, несчастья. В незавершенном романе, размышляя о трудных человеческих судьбах и ранних смертях, он пишет: «Вот вам война, вот вам ее реальные последствия, вот вам наша голодуха, безотцовщина, безматеринство, случайность рождения от людей больных, пьяных — бог знает. Великая моя страна, великая, всеми проклятая, проданная тысячу раз, внутри и издали — великая, прости меня, рядового гражданина, я боюсь за тебя, обеспокоен».
Фрагменты этого незавершенного романа опубликовал в книге «Геннадий Шпаликов. Я жил как жил» (М., Издательский дом «Подкова». 1998) ее составитель Юлий Файт.
Написанный от первого лица, роман в большой мере автобиографичен. В то же время реальность соседствует в нем с фантасмагорией: герой-повествователь встречается в загробном мире с Ахматовой, Цветаевой, Есениным, Тютчевым и другими великими, не только поэтами. В романе много цитат отовсюду, ключевых фраз и слов, являющих собой как бы каркас его, который впоследствии должен «обрасти» текстом. Поскольку этого не произошло, трудно преодолеть эти торосы и уловить ход мысли автора. Но масштабность замысла ощущается.
Письма, дневниковые записи последних лет и вот этот роман Шпаликова — сплошь подведение итогов, а ведь ему еще долго было до сорока.
В письме Юлию Файту он пишет: «… 66 год для меня был уже концом прежних завоеваний, и вообще я бы мог прекрасно жить на прежних достижениях, — новая советская волна, и это на самом деле так. Дальше начался прорыв к не этому. Он шел не так уж и долго… Наверно — и наверняка — ведь и половины не вышло, не вышло — вовсе не благодаря СССР, а несовершенству собственному. Ничего запрещенного нет, есть собственное отношение — как и что. Я всегда это знал, и м.б., эти годы будут хорошие, но вне кино».
А немного позже, видимо, уже в другом настроении, напишет С.А.Милькиной-Швейцер: «Кроме работы и ощущения того, что писать я стал лучше, веселее и просто расписался, наконец, вовсю, — нет у меня иных целей и желаний».
Пройдет какое-то время, и незадолго до своего ухода из жизни Шпаликов признается себе в дневнике:
«…Успел я мало. Думал иной раз хорошо, но думать — не исполнить. Я мог сделать больше, чем успел. Не в назидание и не в оправдание это пишу — пишу лишь, отмечая истину. У меня не было настоящего честолюбия… У меня не было многого, что составляет гения или просто личность, которая как-то устраивает (в конце концов) современников или потомков. Пишу об этом совершенно всерьез, потому что твердо знаю, что при определенных обстоятельствах мог бы сделать немало. Обстоятельства эти я не знаю, смутно догадываюсь о них, никого не виню… Но то, что у меня, в конце концов, сложилось, глубоко меня не устраивает и очень давно уже».