Я размышлял, а она умозаключала, и это было вовсе не одно и то же. В том, что ее гордый и уверенный прогноз, а выговорила она его так, словно подразумевалось чудо, не пустой звук, я со временем убедился. Но той ночью ее обещание, или угроза, что-то непременно сделать, меня совершенно не взволновало, я и говорил-то с ней на остатках волнения, вызванного внезапным воспоминанием о Наташе, и на всякие мелочи меня не хватало. Мои размышления об оставленных в игорном доме штанах вернули меня к этому воспоминанию, и на этот раз оно не было неожиданным и странным, но я с какой-то особой остротой почувствовал, что оно мне удалось на славу и в нем бы жить и жить, а только этого, конечно, не случится. Зато покинуло оно меня далеко не сразу. Надя прожила в моей норе несколько дней и в конце концов сбежала, не в силах, как она заявила, снести моих издевательств. То и дело она принималась корить и распекать меня, с яростью доказывала, что я люблю Наташу и думаю только о ней, а живого человека, который тут, под боком, и, как это свойственно всему живому, ищет внимания, ласки, своей толики любви, своего куска пирога, не замечаю. В этой воображаемой Наташе, как бы поселившейся вместе с нами, и заключалось орудие той пытки, которой я беспрерывно подвергал свою подругу. Я равнодушно смотрел на ее мучения, как если бы она была бесчувственным предметом, не способным ни испытывать боль, ни радоваться минутным передышкам. Что она бросила меня, сбежала, это ее утверждение, ее точка зрения, а если по-моему, то как раз именно я решительно повел дело к разрыву и в точке некоего кипения прогнал ее. В общем спокойный и равнодушный, я возмущался лишь в тех случаях, когда Надя возвращалась к облюбованной теме Флорькина, уверяя, что он по-прежнему преследует и терроризирует ее. Даже здесь, в стенах моего жилища, она позволяла себе грубо растолкать меня среди ночи и призвать к неким подвигам, я, мол, должен отыскать прохвоста и примерно наказать. Вместо этого я указывал ей на место, и не скажу, что она понимала меня тем лучше, чем выразительнее я это делал. В том-то и заключалось наше несовпадение, что ее точке зрения на меня, на происки Флорькина и на общее положение вещей в мире никак было не сойтись, стакнуться с моим представлением о том, что можно назвать подлинным кипением души. Для меня ценность представлял пока еще гипотетический момент совершенно ясного и кристально чистого бешенства, осознания, что дальше так жить нельзя, а Наде нужно было приспособиться и устроиться, сгладить острые углы, задвинуть в тень или даже выкинуть во тьму внешнюю Наташу, примять вздыбленную шерсть на мне и Флорькине, а то и провести против шерстки, лишь бы сделать нас удобными в употреблении. Коротко сказать, дело шло к разрыву; и я испытал облегчение, когда он произошел.
***
Как вспомню, о чем болтал с Флорькиным и до чего докатился в беседах с Надей, приходит на ум, что я начинаю заговариваться. Слова становятся единственной защитой от бестолковщины, в которую меня пытаются столкнуть эти двое, и по всему заметно, что не трудно мне сплетать речи, порой даже и остроумные, но, с другой стороны, уже и настораживает их очевидная неосновательность.