Надежно поглощенные, казалось бы, реальности неожиданно выныривают, вновь образуются перед мысленным взором и укрываются в облюбованных и обжитых уже нишах, и, хочешь не хочешь, а приходится признать это за данность. Но речь о выборе теперь не идет. Почти ясно, что роль скептика и шута как-то предпочтительнее, она спокойна, гарантирует некую стабильность, потенциальную расторопность и увертливость, даже, я бы сказал, доброе расположение духа.
Но это тот случай, когда лучше не обольщаться, доброе расположение в любую минуту может обернуться недобрым, мне понятно, что сладость бытия червива, я непостоянен, многого я от себя не требую и не жду, но хотелось бы питать уверенность, что в следующее мгновение я не оступлюсь, не растеряюсь, не буду и впрямь выглядеть смешным. Я на переломе, на некоем водоразделе, горек комизм, отпугивает трагическое. Для меня такое положение вещей - противоречие, способное заполнить некие пустоты моей прежней безмятежной жизни и чудесным образом превратить начавшуюся комедию в драму и даже в трагедию, а для Наташи - ничто, побеждающее меня, опрокидывающее силу сопротивления, заложенную в мое естество моим ангелом-хранителем, даже мою волю к жизни. Ничто накрывает меня, как могильная плита, и под ним ворочайся, барахтайся сколько угодно, а толку никакого уже не будет. Даже странно, что одержимые люди, обступившие меня и ввергшие в свой несуразный карнавал, вовсе как будто не видят своей смехотворности, не сознают нелепости своих увлечений и абсурдности влекущей их в какую-то неизвестность цели. О них даже не скажешь, что они живут лишь бы жить. Нет, я бы сказал, они живут как ни в чем не бывало, так, как если бы в их существовании не заключалось ничего противоестественного, ничего, что способно рассмешить других или вызвать у кого-то досаду.
Могу ли я не верить в правоту Хомякова, разделившего историю на два главных течения, - готов присягнуть, что верю, и в этой своей вере я тверд, но моя собственная история, да едва ли и не жизнь, разделилась сейчас на Флорькина и Надю, и я не знаю, как быть. Или вот еще: с чего бы, спрашивается, мне сомневаться, что Наташа и ее друзья, при всех странностях и шатаниях этой троицы, при всем том, что они доставили массу хлопот и огорчений Пете, тому же Флорькину, да и мне, все-таки держатся светлой стороны бытия? Хомяков возвел великолепное историософское здание, своего рода храм, где впору теперь копошиться со своими маленькими заботами, молиться на богов, несущих свет, ученым и просто людям доброй воли. Герои наших грез и творцы наших иллюзий устроили, во славу достойного художника, первоклассный (говорю со слов Флорькина) музей. Это ли не достаточное основание, чтобы я, прислоняясь к истинам великого мыслителя и великолепных мерзловских творений, к правде всех этих замечательных, деятельных людей, отбивался от настырных и глупых преследователей убедительными аргументами, а не опускался до пустой словесной игры? Но выходит так, что прислоняюсь я крепко и с чувством, а защищаюсь комически, речи произношу словно бы Бог весть откуда берущиеся и, несмотря на их блеск и остроумие, определенно не стоящие ломаного гроша. Броня, защищающая меня, надежна, судя по тому, как буквально горохом отскакивают от нее Флорькин и Надя, и защищать есть что, ибо кое-что я пока еще значу, а между тем, если так будет продолжаться, я рискую опрокинуться в пустоту. Мой юмор, мой сарказм! Мои насмешки, по форме восходящие к изящной словесности и даже к философскому умствованию... Что и говорить, неприятелю достается, и получает он, замечу в скобках, по заслугам. Но как бы я и сам, заодно с ним, не пал в грязь. Я ли не барахтаюсь уже в болоте? А впереди мгла, непроглядность, темен удел, но странным образом заманчива неизвестность, где, как можно догадываться, блуждающие огоньки вселенной бросят свои веселые отблески на смиренно-пытливую душу, а обыденно проплывающие на виду, словно на ладони, гробы не внушат отвращения, да и не привлекут большого внимания. Только бы не вляпаться загодя в нечто пошлое, оно не обрадует...