И мне понятно его волнение, потому что со мной происходит то же. Мы как будто переселились в какой-то фантастический мир. Пусть трижды, пусть тысячу лишена всякого смысла человеческая жизнь, нас это уже не касается. Почему? Да потому, что перед нами встала задача, которая сильнее, глубже и всякого смысла, и всякой роковой бессмыслицы. Я верю так же, как верит Флорькин, что в конце концов само сердце жизни откроется нам, и наша жизнь будет оправдана уже тем, что бьется же для чего-нибудь это сердце. Мне только хочется, чтобы нападал, покушался, посягал на Наташу, если именно это у него на уме, один Флорькин, а я счастливо миновал риски и опасности, остался дома и читал книжки. Я не сомневаюсь, кстати, что Наде, поступившей в музейный штат, ставшей должностным лицом, предстоит тяжелый труд. Она не боится больше ничего, ее уже не страшит будущее. Она будет прилагать усилия, неистово усердствовать и не истощится никогда. Ее не пугает перспектива сгореть на трудовой стезе. Она тоже способна прыгнуть выше моей головы. У Флорькина и у Нади эпопея, в которой я участвовать не желаю; пусть о ней расскажут Гомеры, взращенные этой схваткой за жизнь, подлинность и живую душу, - я почитаю.
Очень неприятно, когда пытаются овладеть неискушенными девушками, осквернить простодушных дамочек, зарезать без ножа сироток, лишить какой-то заново прорезавшейся чести внезапно раскрывших глаза и душу, просиявших, представших в первозданной чистоте и, можно сказать, святости вдов. Идеал рыцаря - прекрасная дама, которой не обязательно обладать, но которую он обязан всячески оберегать и лелеять. Надя поднялась с колен, сбросила с себя тягостный груз прошлого, светел стал ее лик, и что же, если люди, которым она, сама того от себя вряд ли ожидая, доверилась, завладели уже не только ее душой, но и телом? Говорят ей: мы тебя вполне демократично приобняли, душевное тепло на тебя поизрасходовали, допустили в свой стан, а теперь мы уж, пожалуй, и согнули тебя, и мы, ныне тобой владеющие, требуем беспрерывной живой связи, алчем упорного совокупления и даже извращений. В Тихоне, может быть, нет ничего рыцарского, он злодей, каких еще свет не видывал. Он прибегает к Наденьке не за правдой человечности, так поразительно вскрывшейся у этой несчастной, а показать свои замаскированные уродства, откровенно явить свое смердение; ничего он так не жаждет, как поюродствовать в своей похоти. Глеб ничем не лучше, не случайно же он мой почти уличенный враг; нашептывает он: текущий век прихотлив и развращен. Мы обнажаемся и хохочем над покрывающими наши тела язвами, - хохочет и указывает на свои язвы Глеб, - и вовсе не просим избавления от них. И абсолютно не людской хор вторит этому негодяю. Наденьку высокая и светлая мечта о другой жизни, без меня и Флорькина, вырвала из отчаяния, зашвырнула в чудесным образом возрожденный особняк, а там ее режут без ножа.
Легион музейных старух копошится, дергается, и это тоже событие, свора эта кипучая пульсирует, стонет, изнемогает в огне невыразимой любви к великолепной администрации. Наташа полагает, что беды большой не будет, если новая штатная единица в конечном счете исчезнет, растает в этом шумливом месиве уродливых сущностей. Наденьке конец, а как никогда напыщенная Наташа громогласно извещает собравшихся поглазеть на медленную и мучительную казнь бедной вдовушки: сыщем другую, не менее пригожую, послушную и расторопную!