Наступал век нейлона, который, к счастью, занял не век, а гораздо меньше. Нейлон победил быстро и всех — самые ярые реакционеры сопротивлялись недолго. Вдруг стала непонятна и неудобна вся предыдущая жизнь — что же мы
Прошло немало счастливых лет, прежде чем стали просачиваться высокомерные слухи — что нейлон вовсе не является на Западе высшим шиком, что миллионеры вовсе не мечтают о нейлоновых рубашках — наоборот, в непродыхаемом нейлоне ходят исключительно нищие, которым, ночуя под мостами, удобно стирать свою единственную рубашку.
Опять перед нами встала необходимость найти какой-то свой знак в одежде, знак отличия своих — в нейлоне ходил и ты, и человек, который громил с трибуны всё живое, что появилось в десятилетие его правления — и отчасти благодаря ему самому.
Стали возникать чёрные рубашки — разумеется, у нас они не были связаны с фашизмом, наоборот — были протестом тоталитарщине. И тоталитарщина вздыбилась: что за чушь? Рубашка, символ
— Мы не такие! — в этом был единственный смысл этого маскарада. Шли годы. Приходили времена, когда носить на себе что-то самолично покрашенное тобою в тазу становилось позорным. Шло уже кой-чего получше. Запад уверенно распространял своё влияние, которое, я думаю, не было тлетворным, но было (по крайней мере, у нас) диктаторским: так, и только так — вынь да положь!
Настало безумие джерси. Мужчины страстно стали мечтать об обладании тёплой красивой джерсовой рубашкой, аккуратно застегивающейся, приятных, солидных цветов… Разумеется, их не было. Так было заведено (и тогда, и сейчас), чтобы не было самого главного, чего хочется сильнее всего, без чего нельзя причислить себя к приличному обществу, показаться в нём. Таковы уж наши особенности. Ищи! Продавайся! (но не в том смысле, как на Западе! В том смысле, как у нас).
Москва оказалась воротами на Запад… в столице всегда собирался шустрый народ!.. и вот уже все, кто хотел, одевались шикарнее, чем (абсолютно равнодушные к одежде) заграничные миллионеры. Вот и пришёл рай — хоть, к сожалению, не для всех.
Ах — у вас власть, у вас все послы!.. А у нас, в Питере, фарцовщики! Мы вырвались вперёд! Ленинград стал экстравагантней (и криминальнее)… Ах, Невский, Невский, кого ты не волновал!
Я — увы! — и тут к кардинальным шагам не был способен — но с наслаждением надел первый в своей жизни костюм, в котором вдруг почувствовал: Вот… это я! Это был прекрасный, гладкий, твёрдый финский костюм, как тогда говорили — цвета мокрого асфальта. Его мне предоставил гораздо более решительный, чем я, мой друг по институту Серёга Клюшников.
Я впервые, как в зеркале, увидел себя в этом костюме — таким, каким хотелось мне
Потом пошло следующее роскошное пиршество — время замши — и солидно-коричневой, и лимонно-нежной. Сейчас она вдруг исчезла так же почти внезапно, как появилась, — но тогда она царственно цвела — и каждый при некотором усилии (иногда, правда, немного криминальном) мог найти точное, своё.
В комиссионном на Садовой я уверенно, как в собственном шкафу, снял с вешалки длинную, свободную замшевую куртку со стоячим воротником. Воротник подчёркивал уверенность (с лёгким оттенком агрессивности), а в глубоких карманах так уютно лежали кулаки — не торчали, но обозначались… Наконец-то я почувствовал уверенность — что-то случилось, чего я смутно ждал. Лёгкая потрёпанность означала мою отрешённость от общепринятого, от материальных благ. Всё было в точку! Я элегантно расплатился и пошёл.
Время одевает нас — и неточностей тут не бывает.
5. Семья