Он сказал далее, что это историческое обстоятельство формирует личность молодого человека XX столетия независимо от того, живет ли этот молодой человек в России или в другой стране, и даже независимо от того, относится ли молодой человек к данному факту положительно или отрицательно.
— Потому что, — сказал Вольф, — русская революция повлияла на мышление всего человечества так, как смещение ледников влияло на климат.
Помолчав, он неожиданно спросил:
— Сколько вам лет? Пятьдесят?
— Около этого, — ответил я.
— Мне тоже. Стало быть, орешек мы уже сгрызли, осталась только скорлупка? Так?
— Выходит, так.
— А скажите, бывало когда-нибудь, чтобы человек, который улlbе надел очки для дальнозорких и вообще топчется у порога старости, вдруг стал прогрессивней, чем был в молодые годы? А? Я, например, не знаю в мировой литературе героя, к которому на склоне лет неожиданно пришла бы жажда больших потрясений.
Вольфу, по-видимому, показалось, что я хочу возразить. Он не дал мне.
— Фауст? — воскликнул он. — Фауст мечтал вернуть себе молодость. Это совсем другое дело. А вы назовите мне старого человека, который, не предаваясь несбыточным мечтам о возвращении молодости, мечтал бы о великих революционных потрясениях и считал бы долгом бороться за них? А вот мы, послереволюционная интеллигенция всего мира, мы видим в своих рядах стариков, которые только теперь как бы наново начинают жизнь и посвящают ее революционной борьбе. Тут есть о чем подумать.
Уже был вечер. Мы сидели, не зажигая света.
Наступило молчание. Каждый думал о своем.
Потом Вольф стал прощаться.
— Я бы очень сожалел, — неожиданно церемонным тоном сказал он, подавая мне руку, — если бы в вас вдруг вновь проснулся легионер и вам захотелось бы поиграть в ночную разведку и зарезать меня.
— Что вы, что вы, либер геноссе! — серьезно, в тон ему, воскликнул я. — Уже много лет я этим не занимаюсь. Наконец, у меня и ножа подходящего нет. Напротив, это я боюсь, как бы вам не пришло в голову подложить мне по старой привычке мину. Не забывайте, в доме полно писателей. Если утром они проснутся убитыми, это может произвести на них странное впечатле-ление.
— О, не беспокойтесь, шер камрад, — с необычайной учтивостью продолжал Вольф. — Я так далек теперь от этих мыслей! К тому же у меня нет ни одной мины. Спите спокойно...
Так мы познакомились, а затем и подружились с Фридрихом- Вольфом. Это было под Москвой, спустя двадцать лет после того, как мы подстерегали друг друга с оружием в руках в окрестностях Реймса.
Летом 1937 года в Мадриде собрался Второй Международный конгресс писателей в защиту мира.
По пути в Испанию советская делегация задержалась на несколько дней в Париже, где была приглашена на прием к испанскому послу.
Посольство можно было бы назвать музеем испанского искусства. Полотна Мурильо, Сурбарана и Диего Веласкеса показали нам величие испанского XVII века, едва мы переступили порог особняка. Старинная резная мебель, старинное оружие, рыцарские доспехи, разные старинные предметы из дерева, металла и слоновой кости наполняли строгий и тихий дом, стены которого были обиты тисненой кордовской кожей. Чопорные и суро» вые гранды в латах, в бархате, в брыжах и жабо глядели на нас со всех стен и провожали надменными взглядами.
— Это она! Это Испания! — сказал кто-то из нашей группы.
Алексей Николаевич Толстой возразил:
— Это только старая Испания! Но верно, что ее-то лучше всего и знают.
Кто-то заметил, что современную Испанию неплохо описал Бласко Ибаньес.
Я позволил себе уточнить:
— Бласко Ибаньес изобразил Испанию такой, какой ее изображал Мурильо: как безумное смешение реализма и мистики.
И прибавил, что мы, несомненно, увидим в Испании много архаического.
Это бы еще ничего, но у меня сорвались неосторожные слова о том, что у испанцев якобы два божества: тореадор и Христос.
Конечно, это было неверно. Это было особенно неверно в 1937 году, когда испанский народ так,яростно бился за свободу и независимость. Я понял свою ошибку и хотел поправиться, но Толстой опередил меня, заговорив своим особенным, чуть надтреснутым, чуть флегматичным и немножко ироническим голосом:
— Архаика? Тореадор? Христос? А кто короля свалил, не скажете? А про астурийских горняков знаете? А об испанских коммунистах ничего не слышали? И про Долорес Ибаррури тоже нет? Сам тореадор! — с убийственной иронией бросил мне Толстой после паузы и добавил:— И Христос в придачу!
Он подтолкнул меня к Вишневскому:
— Всеволод, объясни ты ему, ради бога, что старой Испании больше нет!
Но не успел Вишневский и рта раскрыть, как Алексей Николаевич прямо мне в лицо, как подносят последнюю сенсационную новость, выпалил:
— Ей нанесен смертельный удар, ей и всему старому миру! Могу даже сказать, когда именно: двадцать пятого октября тысяча девятьсот семнадцатого года. На Неве.
И прибавил подробность, которая, по-видимому, должна была придать достоверность всему сообщению:
— Вечерком дело было!