Не помню теперь, чем именно мне это место не понравилось,— конечно, в смысле только стилистическом. Я предложил автору сделать перестановку двух-трех абзацев. Но тут Алексей Алексеевич, автор весьма сговорчивый, с которым у нас никогда не было пререканий, внезапно побагровел, вскочил и закричал:
— Ни за что1 Что мне двоюродные братья? Мы флот потеряли!..
Я никогда не видел его в таком состоянии.
Оказалось, что если бы было принято мое предложение, то вышло бы, что о гибели братьев он рассказывает раньше, чем о разгроме русского флота. Нечего и говорить, я тотчас сам снял свою поправку.
Но в тот вечер я как-то по-новому увидел и понял этого человека. Для него было раз и навсегда внутренне покончено с привилегиями класса, к которому он некогда принадлежал по рождению. Но он не перестал чувствовать себя сыном своего народа, сыном России, наследником ее трудной и великой судьбы. В этом было моральное превосходство Игнатьева.
Летом 1948 года Игнатьевы жили в военном санатории «Архангельское» под Москвой.
Однажды туда приехала группа иностранцев. Среди них был офицер в форме иностранной армии, — надо думать, военный атташе. Он не отдал воинской чести Алексею Алексеевичу, хотя тот по случаю Дня авиации был в полной генеральской форме.
Алексей Алексеевич сейчас же написал в МИД, начальнику протокольной части, с просьбой указать названному офицеру на необходимость выполнять правила международной военной вежливости.
Алексей Алексеевич рассказывал мне эту историю с негодованием.
— Ведь он не позволил бы себе такой наглости ни в каком другом государстве. Только в Советском Союзе. Как же я мог пройти мимо?
Я спросил, почему он сам не сделал нахалу замечания.
— Много для него чести! — отрубил Алексей Алексеевич.
7
Весной 1940 года началось германское нашествие на Францию. И ничего не делалось, чтобы остановить лавину.
Было нестерпимо тяжело читать известия с фронта. Я пошел к Игнатьеву.
— Смотрите, — сказал я, — что делается. Ведь пушки снова грохочут там, где еще не отзвучало эхо сражений 1914 года. Снова Лонгвй, снова Мобеж и Лаон, снова Эна и Артуа! Война вернулась на старые пепелища!
И мы стали говорить о том, как в течение двадцати лет поля сражений первой мировой войны были во Франции местом туризма и паломничества.
— Солдаты лежали в родной земле. Она видела их преданность и приютила их прах. Это все, что она для них сделала, — сказал Алексей Алексеевич и прибавил после небольшой паузы: — Я потому и не любил посещать эти места. Меня там всегда охватывало какое-то ощущение поруганности Франции, какая-то обида за нее, за то, что она потерпела такой моральный крах, хотя официально и считается победительницей.
Через несколько дней было сообщено о падении Парижа и о том, что правительство сбежало.
Игнатьев был удручен.
— Вот вам!.. Двадцать лет трубили в трубы и фанфары, каждый год праздновали день победы. А потом взяли и сами отдали себя на милость... побежденного.
Потом беседа как-то отклонилась в сторону. Я рассказал о встречах с Генрихом Манном и Лионом Фейхтвангером.
Зимой 1937 года я встретил в Ницце Генриха Манна.
Он покинул Германию и поселился в Париже, как только пришел к власти Гитлер. В этом городе спокойно жили тогда тысячи, может быть, десятки тысяч русских белых эмигрантов. Никто их не беспокоил. Но знаменитому писателю, который не хотел жить в Германии Гитлера, отравляли жизнь.
— Я смог вздохнуть, только когда чехословацкое правительство приняло меня в свое подданство и выдал® мне паспорт, — сказал Генрих Манн.
Но так везло не всем.
Я был у Фейхтвангера. Он жил в деревне недалеко от Тулона.
— 'Смотрите, какая красота, — говорил он мне.— В декабре цветут розы. Здесь бы только жить и жить! А как здесь работается! Но я вынужден каждые три месяца ездить в Париж регистрироваться, никогда не зная заранее, позволят мне остаться здесь еще на три месяца или не позволят.
— Но почему бы вам не поступить, как Генрих Манн? — спросил я.
— Чехословакия?
— Да, конечно.
Он немного замялся.
— Мне уже б£>ш обещан чехословацкий паспорт. Помните, в январе я приезжал в Москву? Оттуда я поехал в Прагу за паспортом. Все было согласовано и подготовлено. Но паспорта мне не дали. Приняли хорошо, очень хорошо — завтраки, банкеты, речи. На одном банкете выступил даже тот самый министр, от которого зависел мой паспорт. Он произнес очень лестную для меня речь. Но в паспорте отказал. Он признался мне в частной беседе, что чувствует себя крайне неловко, просто ему стыдно. Но Гитлер узнал каким-то образом, что м,не обещан паспорт, и не позволил. Ему уже и то весьма не понравилось, что выдали паспорт Генриху Манну,. А уж мне?! Ведь я еврей...