Вхожу в подъезд, предъявляю удостоверение молодому, подтянутому милиционеру и оглядываюсь. Говорят, шлюпка — визитная карточка корабля, ну, а вестибюль тогда — визитная карточка учреждения. Я невольно обращаю внимание, как энергичны и сосредоточены люди здесь, как заражены деловитостью, нет пустой курильщицкой болтовни по углам, не видно рассеянных и безмятежных лиц. Удивляет меня и абсолютно современный, какой-то даже европейский интерьер в этом в общем-то не новом здании. Много воздуха, много стекла, строго, изящно, нет аляповатых лозунгов и сонма всяких уродливых объявлений.
Поднимаюсь по широкой лестнице и в длинном коридоре, устланном красивой дорожкой, с высокими, под дуб дверьми отыскиваю кабинет Славы Волкова. При этом машинально смотрю на часы. В такой обстановке и самому хочется быть деловитым и точным.
В кабинете кроме хозяина оказывается еще один человек, средних лет, в тщательно пригнанной форме, с погонами капитана. Человек этот кряжист, массивен, светловолос, с широким, грубоватым лицом и голубыми, внимательными глазами. Чем-то он напоминает сидящего за столом Славу, только тот моложе, свежее и чуть изящнее, что ли. Впрочем, оба волжане, это-то уж сразу можно сказать.
— Знакомьтесь, — говорит Слава, приподнимаясь и пожимая мне руку. — Это Василий Иванович Чумичев, участковый инспектор наш, знает твоего Постникова как родного. А это, Василий Иванович, товарищ из Москвы, Лосев Виталий Павлович. Ради этого Постникова к нам и пожаловал.
После церемонии знакомства Слава объявляет:
— Ну вы, товарищи, оставайтесь здесь, потолкуйте, а мне по делам требуется отлучиться.
Слава при этом отчаянно окает, и ухо мое так быстро не может к этому привыкнуть, чтобы не замечать. А в ответ к тому же окает и Василий Иванович, только басовитее:
— Поезжай, поезжай…
Когда за Славой закрывается дверь, мы с Василием Ивановичем неторопливо закуриваем, после чего я спрашиваю:
— Так что же из себя представляет этот Павел Постников?
— Чего уж там говорить, доставил он нам хлопот, — качает головой Василий Иванович. — Мно-ого доставил. Перво-наперво связи, конечно. Еще до ареста. Ну, с самыми, понимаешь, отпетыми хороводил. И, конечно, то одно, то другое непременно отколет. Уж я с ним возился, я реагировал. Ну, нет спасенья. По мелочи все, правда. Сперва по мелочи. А однажды, помню, он мне, шельмец, и говорит: «Хоть бы война, дядя Вася, началась, что ли. Вот бы я там подвигов насовершал. А то вы мне сейчас поперек дороги стоите». И смеется, понимаешь. А я как услышал, так аж задохнулся. «Ах, ты, говорю, щенок! Да ты у батьки своего спроси, у матери, что они в войну-то пережили, про его ранения спроси, про ее слезы». А он мне: «Ну и что? Они пережили, и мы переживем». И все смеется, главное. Ну, тут уж я его на семь суток без пощады оформил.
— За что же?
— За что? Доложу.
Василий Иванович начинает, видимо, горячиться. То есть, по нашим московским понятиям, он по-прежнему невозмутим, но, наверное, по ихним, волжским, он просто выходит из себя. Даже мне уже бросается в глаза эта разница в темпераменте.
— Ведь что учудил, — продолжает Василий Иванович и, не торопясь, закуривает новую сигарету. — У Сережки Савина, дружка его закадычного, соседка щенка прибила. Цыплят он, мол, у нее таскал. Ну, щенок-то и подох. Непорядок это, ясное дело. И общественность могла бы по всей форме осудить. Я всегда ее на такие вот аморальные факты ориентирую, а не в чужие горшки нос совать или под чужое одеяло.
— А что же этот Сережка?
— Да не Сережка, а Пашка. Его, значит, больше всех касалось. Он, понимаешь, в отместку за того щенка у соседкиных окон — свой домик у нее — две охапки хвороста облил бензином, да и поджег. И крик на весь квартал поднял: «Пожар!» Ну, тетка Маревна, ясное дело, перепугалась до смерти, из дома-то как сиганет и с крыльца кубарем. Ногу-то сломала. Народ, конечно, сбежался. Ну, что ты будешь делать? Форменное хулиганство, конечно. А Пашка мне в ответ: «Воспитательная акция». Слыхал? «Ну, говорю, вот я тебе сейчас тоже воспитательную акцию устрою». И оформили его первый раз на семь суток.
— Первый раз?
— Ну да. А то еще выпили однажды шельмецы-губошлепы. В честь Дня Победы, помню. Ну, сперва песни орали, правда цензурные. А потом парня одного измолотили. Все, ясное дело, разбежались. А Пашка нет. Героя из себя строит. «За что вы его?» — спрашиваю. «Не помню, — говорит. — Только за дело. Я просто так не дерусь». Ну, я опять, ясное дело, оформил на него. А тот парень, считай, целую неделю потом дома отлеживался. Я и его знаю. Тоже, конечно, не святой. А Пашку за него все-таки наказали. И поделом.
Василий Иванович огорченно вздыхает.
— А за что же судимость у него? — спрашиваю я.
— Во-во, слышь-ко, — многозначительно поднимает палец Василий Иванович.