О, Г- споди, Инка, тебе же наверняка было больно, и это же было опасно, все-таки операция, говорят после этого могут быть какие-то последствия, осложнения, ты же наверняка боялась, ты ж ведь вообще-то всегда боялась всякой там крови, боли…
Проблема в том, что, на самом деле, не было в нем ни капли сочувствия.
Нет, ну совсем то есть никаких чувств не было. Ни к ней, ни вообще. Один только мертвый металлический голос, равнодушно долбящий в голове всю одну и ту же тему. Как навязшую в зубах популярную песенку, которая уж как привяжется, как привяжется…
– Костя, да если б я знала, что ты так отреагируешь, ни за что б тебе не сказала! Кость, ну что ты молчишь, как неживой, ну скажи уже, наконец, что-нибудь! Кость, ну ты чего, в самом-то деле, можно подумать, мне самой это легко далось! Мне, Кость, может быть, тоже жалко!
Жалко… Из всех когда-либо изобретенных человечеством слов, это было бы последним из пришедших к нему на ум. Жалко.. Жалко у пчелки.. Однако, как прикажете называть ту гулкую, звенящую, давящую пустоту, образовавшуюся ни с того ни с сего внутри?
– Да, – произнес он в конце концов. – Да, наверное, ты права. Наверное, лучше бы я вообще ничего не знал. И мы бы себе жили, как жили. А действительно, зачем ты мне все это рассказала? И что именно ожидала от меня услышать?
– Понимаешь, – как всегда, когда Инна волновалась, кончик носа у нее побелел и на нем отчетливо проступили крохотные, обычно незаметные веснушки, – понимаешь, мне кажется, я бы просто не смогла бы… ну, держать это все время в себе. И потом, я думала, что так будет ну, честнее, правильнее, что ли. Ну, чтобы и ты тоже знал, ну, что он у нас был, ну, в смысле мог быть, этот ребенок…
– А зачем мне это знать? Что это меняет? – тупо спросил он, и тут уж Инна замолчала совсем, и дальше просто стояла молча, туго, до боли, до слез, натянув намотанную на палец прядку волос.
*
Это меняло все. Этот нерожденный, черт его знает какого пола ребенок снился ему по ночам, и будил Костю своим криком.
Это был абсолютный, непоправимый, необратимый, невооруженным глазом диагностируемый крышесъезд. И если бы родители, или хотя бы бабушка, были рядом, а не в Америке, они б наверняка затолкали Костю в психушку.
По счастью, никого рядом не было, и никто не мешал ему всласть тосковать.
Учиться он в таком состоянии он не мог, и, под изумленные восклицания директрисы и завуча забрал документы из их супер-пупер элитной школы и отнес в экстернат, что возле метро. Туда надо было являться примерно раз в месяц и, вежливо изрекать какие-нибудь междометья, или даже вовсе нечленораздельные звуки в ответ на дебильные вопросы тамошних преподов. За это они ставили какие-то ихние, непонятного значенья, зачеты. Он все сдал, и почувствовал себя на какое-то время от всего, кроме тоски, свободным.
Мать всхлипывала в телефон. Баба Лаура что-то вякала в трубку в обычной для нее изысканно-французской манере. Костя не вникал. Какая может быть загубленная будущность, если он пока что еще живой? Другое дело его ребенок…
Он дошел до того, что накупил всяких книжек по развитию мелких детей от зачатие до трех лет, и часами читал, и смотрел картинки, и все прикидывал: каким бы он мог быть сейчас, а потом обратно возвращаясь к тому, каким он был, когда его убили.
Костя даже скачал где-то документальный фильм об абортах под названием «Немой крик» и часами, не отрываясь, смотрел как «их» убивают, слушая бесстрастные комментарии диктора-переводчика. Фильм был штатский, снятый при помощи аппарата —УЗИ. «Так как плод в этом возрасте уже не может целиком пройти в шейку матки, ему сперва по очереди удаляют конечности, а затем при помощи щипцов размозжают голову и извлекают ее по частям. На экране мы видим, как плод мечется внутри плодного пузыря, пытаясь ускользнуть от кюретки. Рот его раскрывается в беззвучном крике…»
Он не отказывался от своей вины, нет, Костя точно знал, что сам виноват – не думал, не предполагал, не догадывался, а ведь должен был, должен!…
Он был обеими руками против абортов, да что толку! Преступление, совершенное посредством бездействия…
– Блиин, да как ты не поймешь-то, да вообще ж у человечества это в крови – детей своих убивать, изничтожать, уродовать. Блин, да вся история ведь об этом, хоть Мифы Древней Греции почитай, хоть Ветхий Завет! «Хронос, пожирающий детей своих», Аталия, переворачивающая вверх дном Иудею в поисках последнего внучка, сединой мыслью – как бы его ловчей пришибить… – бывший одноклассник раскачивался и прям-таки подпрыгивал на колченогой, одиноко стоящей посреди комнаты табуретке.
– Ага, для полноты картины ты сюда еще и Брема приплети— про крокодилицу, например, льющую слюну над своими яичками, дескать вот, вот, сейчас деточки-то повылупятся – и то-то я славно подзакушу! А уж что гуппи у меня в аквариуме вытворяют – ну я вообще молчу! Но мне-то что до этого?! По мне, пусть хоть весь мир с ума сойдет, я остаюсь при своем мнении. Меня все это не касается. Я – это я.
– Да как то есть не касается?! «Я человек, и ничто звериное мне не чуждо.»