Ладно. Положили меня на койку, укутали одеяльцем. Справа – астматик, слева – ревматик, у стенки одной язвенник, как мумия сушеная, у стены другой два паралитика – инсультники – у тех свои разговоры, и я, подагрик, посредине – обхохочешься, словом. У тебя, Олежек, королевская болезнь, как мне доктор Вдовин заявил. А после осмотра спина болит, так я не стесняясь отправил его в Хренландию эскимосам бачки подбривать да пингвинам эскимо из моржихиного вымени раздаривать, он и вышел не попрощавшись.
Дела такие: кричи караул – не услышат. Паралитики – писаются, язвенник, как колода, молчит да все язык перед зеркалом разглядывает, астматик дышит так, словно в любую минуту папу навестить отправится. Только на деда слева надежда, вроде с юмором – услышал, как я Вдовина отбрил, захихикал, смотрю, глазенки так и забегали. Ага, смекаю, хоть ты мне тут сгнить не дашь, а спина расходится, расшевелил ее змей своими пальцами.
Деду скучно, а меня, как новенького, еще стесняется, начал правого моего соседа обрабатывать: «Чего пыхтишь, Семеныч, подыхать собрался?» А тот как карп на берегу – сопит, а ответить не может – астма. Ну, Митрюничев, так у деда фамилия, не отстает: «Семеныч, а Семеныч, нехорошая, брат, тебе койка досталась – на ней больше двух суток не живут, поверь мне».
Смотрю – астматик аж закатился, на лай перешел. Пришлось Митрюничеву тапком в лоб засветить – мигом исчез.
Через четверть часа, гляжу, топает – чай Семенычу несет: не со зла же, конечно, приставал, со скуки. Отпоил, отходил, подушку ему взбил – разговорились. А у этих одна песня – кто где воевал? Выяснилось – оба Будапешт брали. Тут у них такой гвалт пошел: руками замахали, обниматься лезут, словом, идет все к бутылке. И точно, через пять минут Семеныч мне и говорит: «Олежек, помоги, обмыть нам это дело надо», – вмиг его Митрюничев обработал. Я что – дедкам одна радость осталась, а Семеныч как дембельская пряжка, вся астма разом схлынула – достает из тумбочки кошелек, выдает мне красненькую (у Митрюничева, естественно, карман пустой – денег там и впомине не водилось). Позвонил я знакомому мужику, заказал – на этот счет связи старые работают как часы, – отдал моим ветеранам. Сам не пью.
Они ее разом приговорили. Дед Митрюничев на вид только хлипкий, на деле – бывший штрафбатовец; бутылку штопором завертит – в шесть секунд на спор вливает, сам видел, а тут два бывалых сошлись. Отбой скомандовали, ночник запалили, а Семенычу захорошело, глазки заблестели, привстал даже: «Мужики! Мужики, что я их слушал, давно б надо было, хорошо мне – дышится!» И весь как первоклассница светится, и руками подушку держит, лицо ею гладит, слезы промокает – давно, верно, так легко ему не было.
Вот так с час поблаженствовал, а потом сосуды сжались, видно, и приняло его крутить: и лежать не лежится, и сидеть не сидится – меленько-меленько дышит и так: «Надя-Надя-Наденька» – приговаривает – сестру зовет. Я только поднимусь: «Семеныч, сходить?», а Митрюничев со своей койки как шикнет: «Сдохни, старый черт, но не выдавай, сдохни скорее». Ну, Семеныч и отказывается – кремень.
Через какое-то время встал, походил немного, сел на мою койку, привалился к спинке и опять как в забытье: «Надя-Надя-Наденька». А Митрюничев снова свое: «Сдохни, гад, скорее, куда тебе – отбродил, сдохни, но молчи!» Гляжу, у Семеныча зрачки от страха широкие-широкие, но за сестрой идти мне не дает. Чуть отпустило его, он и взмолился: «Олеженька, можно, я на тебе полежу, мне если под грудь валик твердый – помогает». Что говорить. Примостился поперек – тяжелый, черт, а у меня в спину вступило, но терпеть можно – лежим. Семеныч опять пыхтеть, но по-другому – теперь вдохнет, а выдохнуть не может, как давится. Подергался, подергался минут с десять, начал вставать и на бок, и на пол – бряк!
Митрюничев вскочил, глаза ему закрыл, руки на груди сложил: «Все, – говорит, – отъездился. Иди зови санитаров!» – и бегом в уборную – курить. Я сразу поверил – он, думаю, мертвяков нагляделся. И точно, потом такого мне рассказывал – он, как я, к примеру, смерть уже и не воспринимает.
На пост, конечно, я ходил – Митрюничев побоялся, что запах учуят. И до морга мы с Надеждой Семеныча тащили на носилках – пойди ночью дежурных дозовись.
Утром за завтраком замечаю, что Митрюничев свое яйцо в карман заныкал и за Семенычевым тянется. Ладно, думаю, пусть поотъестся, но дед другое задумал.
В двенадцать входит в палату Вдовин и прямо к нашим кроватям. А дед приготовился – сел на корточки на матрасе, одеялом накинулся и тихонечко так прикудахтывает. Вдовину не привыкать к его фортелям, с разгону рубит: «Митрюничев! Пил с покойником? Пил! Ну и хватит, собирай монатки и кати в свою деревню!» – впаял приговор. А дед не слышит будто, в одну точку уставился и все бубнит: «Сейчас, сейчас, Сергей Сергеевич, голубчик, обязательно, только вот яичко снесу». Вдовин не стерпел, прыснул в кулак, а деду того и надо – забился, заорал – натурально несушка, и достает из-под себя яичко, а лицо такое невинное-невинное.