У этого бледнолицего человека нет времени для сентиментов, ему некогда объяснять, почему он презирает человечество, почему имеет право третировать, как лакеев, трусов, позволяющих ему это. Не беспокойтесь, он не оскорбит тех, кого уважает!
Он нанес удар целому вороху моих иллюзий, но этот удар был нанесен открыто.
— Я сделал это потому, что почувствовал в вас мужественного человека, — сказал он мне недавно, на одном вечере, и, взяв при всех под руку, долго разгуливал со мной.
Вдруг он остановился и, пристально глядя на меня, сказал:
— Вы, конечно, думаете, что я презираю бедняков? Нет. Но я нахожу глупым, если человек с головой на плечах начинает разыгрывать непримиримого, прежде чем обеспечит себе независимость хорошими деньгами. Это необходимо! А потом, — заметил он, понизив голос, — с деньгами ведь можно делать добро тайком... Иначе голодные отравят вам жизнь!
По-видимому, этот циник и на самом деле милосерден.
Я даже узнал, что человек, сраженный его пулей[35], может спокойно спать на кладбище Сен-Манде: вдова убитого живет на средства, выдаваемые ей окровавленной рукой дуэлянта, а таинственным опекуном сына является убийца его отца.
В этих двух журналистах нашего века есть что-то от шекспировских героев: один таскает живот Фальстафа, другой предлагает современным Гамлетам голову Йорика для размышлений.
— Обзаведитесь собственной лавочкой, дорогой мой, приобретите свою газету! — не перестает мычать толстяк Вильмессан.
Легко сказать! Но все-таки я попытаюсь.
Я посвятил этому шесть месяцев.
Целых шесть месяцев я только и знал, что заказывал разорительные яства в шикарных ресторанах, где просиживал по нескольку часов, подстерегая богачей; так же вот, бывало, во времена Шассена я сидел в ожидании товарища, отправившегося на розыски семи су, чтобы расплатиться за выпитую в кредит чашку кофе с ромом.
Сколько мелких подлостей, комических унижении...
Я смеялся каламбурам «папенькиных сынков», отъявленных тупиц; складывал губы в улыбку, слушая их «басни», и все потому, что они сулили внести в дело каких-нибудь сто луидоров; я спаивал всяких проходимцев, обещавших свести меня с каким-нибудь богатым наследником или ростовщиком... а они только смеялись надо мной.
Какое счастье, что я родился овернцем!
Другой на моем месте давно устал бы и запросил пощады у врага. А я... я не сдал ни пяди; зато сдали мои подошвы.
За то время, что я не работал, я проел все деньги, оставшиеся у меня от «Фигаро». Залез даже в долги. Наконец я добрался и до последнего стофранкового билета.
Я берегу его. Ем хлеб и пью воду дома, чтобы иметь возможность съесть котлету и выпить чашку чая в кафе, посещаемом капиталистами.
Наконец я вцепился в плюшевый воротник одного еврея и защемил между створками своей двери полы его сюртука.
Я крепко держу его.
Его имя будет стоять в заголовке, он будет числиться директором, получать половину дохода и за это должен выложить две тысячи франков.
Не очень-то далеко уйдешь с двумя тысячами франков!
Но далеко или близко, я хочу скорей покончить с этим.
— Так вы говорите, что обладаете администраторскими способностями?.. А я уверен в себе... Ну что ж, афиши на стену!
Мы расклеили их франков на пятьдесят.
Как ни мало их было, несчастных, но одна из них все-таки бросилась в глаза издателю какой-то газеты, и он начал уверять, что, если б я догадался в свое время обратиться к нему, он принял бы меня с распростертыми объятиями. Лжет.
— Бросьте ваше предприятие, оно все равно погибнет в зародыше. Поступайте лучше ко мне!
— Нет!
Мне хочется хотя бы посмеяться в лицо обществу, на которое я не могу наброситься с кулаками. Пусть даже с риском для жизни!
Ирония так и рвется у меня из ума и сердца.
Я знаю, что борьба бесполезна, заранее признаю себя побежденным, но я хочу потешить себя, потешиться над другими, высказать свое презрение к живым и мертвым.
И я сделал это! Позволил себе полную искренность, излил все свое презрение.
В сотрудники я пригласил первых встречных.
Ко мне явился шестнадцатилетний юноша болезненного вида, с девичьей внешностью. Строение его черепа выдавало в нем мыслящего и решительного малого. Он был точно пожелтевшая на воздухе гипсовая фигурка, подтачиваемая изнутри ядом чахотки. Его направил ко мне Ранк[36].
Битых два часа бродил он перед редакцией, не решаясь войти, пока наконец мать не втолкнула его в дверь и не попросила, как милости, литературной аускультации[37] для своего сына, Гюстава Марото[38].
Вслед за ним пришел Жорж Кавалье[39], длинный, сухой, неуклюжий и смешной, — настоящий Дон-Кихот. Года два назад, встретив его в кафе «Вольтер», я окрестил его Pipe en Bois (Деревянная Дудка) за его сходство с теми ясеневыми дудочками, что так искусно вырезывают пастухи. Под этим именем он известен как свистун галерки со времени постановки на сцене Французской Комедии пьесы «Генриетта Марешаль», наделавшей столько шума. Неудачник, но очень неглупый; чудаковатый, веселый и мужественный, с узкой грудью, но с широким сердцем.