Прости, родина чести, город свободы, аванпост Революции!
Что бы ни случилось, — пусть завтра, снова побежденные, мы умрем, — у нашего поколения все же есть, чем утешиться. Мы получили реванш за двадцать лет поражений и страданий.
Горнисты, трубите к выступлению! Барабаны, бейте в поход!
Обними меня, товарищ; в твоих волосах седина, как и у меня! И ты, малыш, играющий за баррикадой, подойди, я поцелую тебя.
День 18 марта раскрыл перед тобою прекрасное будущее, мой мальчик. Ты мог бы, подобно нам, расти во мраке, топтаться в грязи, барахтаться в крови, сгорать от стыда, переносить несказанные муки бесчестия.
С этим покончено!
Мы пролили за тебя и кровь и слезы. Ты воспользуешься нашим наследием.
Сын отчаявшихся, ты будешь свободным человеком!»
Я получил удовольствие за свои деньги. Два-три федерата пытаются читать газету через мое плечо, замечая с проницательным видом:
— А он все-таки складно пишет, этот чертов Вентра! Вы не находите, гражданин?
Смешавшись с толпой, я с глубоким удовлетворением прислушиваюсь к тому, что говорят обо мне.
Видя, что я остаюсь невозмутимым, когда публика, похлопывая по газете, приговаривает: «А ведь здорово сказано!» — энтузиасты обвиняют меня в бесчувственности, бросают на меня гневные взгляды и угощают исподтишка тумаками, от которых у меня болят бока, но залечиваются раны сердца.
Мне кажется, что это уже не мое истерзанное тяжелыми обидами сердце, а душа самой толпы наполняет и ширит мне грудь.
О, если б меня взяла смерть, если б настигла пуля в этот час моего возрождения!
Сегодня я умер бы вполне удовлетворенным... Кто знает, что сулит мне завтра борьба!
Некогда мрак безвестности скрывал мои слабости; теперь народ будет смотреть на меня сквозь строки, которые, точно вены моей мысли, разбегаются по листам серой бумаги. И если окажется, что вены мои худосочны, что кровь в них слишком бледна... лучше уж тогда удары нищеты, порции в четыре су, бумажные воротнички, бесконечные унижения!..
По крайней мере оставалась бы горькая радость чувствовать себя самым сильным в мире скорби, слыть — не обладая большой доблестью, а лишь благодаря тому, что когда-то учил латынь, — великим человеком среди обездоленных.
И вот в этот час раздумья я стою, точно голый, перед полумиллионом смелых людей, взявшихся за оружие, чтобы стать свободными и не подыхать от голода... несмотря на работу или за неимением таковой!
Ты тоже подыхал с голоду, Вентра, ты был почти безработным в продолжение пятнадцати лет. Тогда, в тяжелые минуты, ты, конечно, искал средств против голода, обдумывал пути борьбы с социальной несправедливостью.
Что же нового принес ты из недр твоей скорбной юности?
Отвечай, вчерашний бедняк!
В ответ я могу показать синие следы тисков на запястьях и язык, распухший от ран, нанесенных ножницами императорской цензуры.
Размышлять! Изучать! — Когда?
Пала империя, явился пруссак... Пруссак, Трошю, Фавр, Шоде[179], 31 октября, 22 января!.. Немало надо было тратить усилий, чтобы не умереть от голода и истощения, одновременно держа под прицелом правительство национальной обороны и не переставая в то же время давать отпор врагу...
Всегда настороже, всегда наготове или впереди!..
Попробуйте-ка взвешивать социальные теории, когда свинцовый град сыплется на чашку весов.
XXVII
Где остальные товарищи? Кем заняты важные посты?
Ни одного известного человека. Все люди, взятые случайно из Центрального комитета. В суматохе боя некогда было выбирать. Важно было водрузить пролетарское знамя там, где развевалось знамя буржуазное... Любой юнга может это сделать не хуже капитана.
— Не знаете, кто в министерстве внутренних дел?
— Ни черта не знаю! — говорит один из командиров. — Подите узнайте, Вентра; оставайтесь, если там никого нет, помогите товарищам, если они в затруднении.
— Это, кажется, на площади Бово?
Я не уверен. Но, по-моему, именно туда мы ходили на другой день после 4 сентября повидать Лорье по поводу кого-то, кто был арестован новой республикой, не помню уж за что.
В министерстве внутренних дел «подписывает» Грелье, хозяин прачечной, славный малый; я знавал его на высотах Бельвилля. Он был моим импровизированным помощником в ночь 31 декабря в мэрии Ла-Виллетт.
Он подписывает приказы, изобилующие варваризмами, но зато пропитанные самыми революционными намерениями. Водворившись здесь, он объявил грозный поход на грамматику.
Его стиль, удвоение согласных, пренебрежение к причастиям и их согласованию, его росчерки пера в окончаниях множественного числа — все это дало в его распоряжение целый полк с пушкой.
Все чиновники, не удравшие к версальцам, начиная с начальника канцелярии в потрепанном сюртуке и вплоть до курьера в парадной ливрее, испытывают страх перед этим человеком, так бесцеремонно расстреливающим орфографию и поставившим к стенке Ноэля и Шапсаля[180]. Кто знает, не относится ли он с таким же презрением и к человеческой жизни!
Он кидается ко мне и обнимает меня.
— Какое счастье, старина, — говорит он, — что придет Вайян, а то я уж сыт по горло! Какая скука быть министром! А ты нигде не министр?
— Ну нет...