Все они ведут войну с избитыми фразами и зажигают пожар парадоксов под самым носом у мраморных сипаев, стоящих на страже по музеям; их шутка всегда имеет серьезную мишень и беспрестанно задевает толстый нос Баденге в Тюильри.
Но чтобы болтать о политике, хотя бы и посмеиваясь над ней, необходимо иметь запасный фонд. А нашу бедную «Улицу» каждый месяц конфискуют, запрещают розничную продажу, причиняют нам тысячу неприятностей.
Однажды я написал резкую страничку под названием «Продажные свиньи», направленную якобы против барышников, а на самом деле хлеставшую чиновников и министров, законность и традицию.
Явился судебный исполнитель.
Нас скоро прихлопнут.
Но меня не тронут. Закон обрушивается только на издателя и не намерен казнить виновного, — важно, чтобы было сломано оружие.
Бедный издатель! Кто-то направил его ко мне, и когда он назвал себя, его имя разбудило во мне тяжелые воспоминания, запрятанные с раннего детства в одном из самых исстрадавшихся уголков моей души.
Мне было десять лет; моему отцу, репетитору лицея, разрешили, чтобы я готовил уроки подле него, в классе для взрослых. И вот однажды, когда какой-то ученик вывел из себя господина Вентра, он поднял руку и слегка ударил дерзкого школьника по физиономии.
Брат этого школьника, здоровый сильный юноша, уже с усами, готовившийся в Лесной институт, перепрыгнул через стол и, накинувшись на учителя, в свою очередь, толкнул его и побил.
Я хотел убить этого парня! Я слышал однажды, как эконом говорил, что у него в шкафу есть пистолет. Точно вор, забрался я к нему, обшарил ящики, но ничего не нашел. Попадись мне тогда в руки оружие, мне пришлось бы, возможно, предстать перед судом присяжных.
Директор лицея был возмущен. Перед всей школой были принесены извинения. Отец мой плакал.
Когда в моей памяти случайно воскресала эта сцена, я гнал ее прочь, старался думать о чем-нибудь другом, потому что мне начинало казаться, будто что-то липкое заволакивает мой мозг.
И вот младший брат того, кто оскорбил моего отца[42], вынужден подставить свои щеки под удары правосудия.
На один миг у меня явилось желание выместить на невинном всю свою злобу. Не будь он сед, я вернул бы ему пощечину, отягченную двадцатипятилетней злобой, — я убил бы его.
Но у него добродушный вид, у этого кандидата в издатели. Кроме того, он почти ничего не требует. И вот потому, что брат давшего пощечину предлагает себя по дешевке, — сын получившего эту пощечину забывает оскорбление и заключает с ним сделку. Я не взял бы миллиона за страдания, причиненные мне скандалом, а между тем, чтобы платить на двадцать франков меньше, я ударяю по рукам с этим типом.
Теперь он, в свою очередь, плачет, хотя ему предстоит вовсе не унижение, а скорее почет. Он прослывет «политическим», и те, кто не услышит его стонов и жалоб перед судьями, отнесутся к нему с уважением.
Поверенный газеты, указывая на его несчастный вид, старался вызвать к нему жалость, возбуждавшую смех, и просил снисхождения для бедняги, которому тем не менее присудили шесть месяцев. Он вышел из зала суда, вытирая свой лысый череп и не замечая, что от пролитого потока слез с его клетчатого носового платка уже течет.
— Постарайтесь добиться, чтобы меня не засадили в тюрьму, — просит он среди всхлипываний защитника, и тот обещает ему заняться этим. — Шесть месяцев! Подумайте только, шесть месяцев.
Он выжимает свой платок, а Лорье[43]... смеется за его спиной.
Этот Лорье способен смеяться над любым страданием. И не то, чтобы он был жесток, — нет! Но в его жилах бурлит презрение к человеческому роду, и это презрение кривит и подергивает его тонкие губы. Его физиономия напоминает мордочку грызуна, крысы, — крысы, которую взяли за хвост и окунули в бочку мальвазии. Цвет лица багровый, — он сангвиник!
Под этой хрупкой оболочкой таится мужественная сила, и сквозь мелкие зубы, способные, кажется, разгрызть дерево, вырывается со свистом резкий уверенный голос, точно бурав, сверлящий уши судей.
Он весел, язвителен, даже дерзок. У него на языке не только соль, но и порох; он смешит и внушает страх своей иронией, которая то забавляет, то заставляет обливаться кровью, колет или терзает, как ему вздумается; причем сам он сохраняет полное бесстрастие.
Он — воплощенный скептицизм. Стрелок из любви стрелять и ранить. И он ловко играет своим оружием и своими убеждениями.
Этот маленький человечек без подбородка, без губ, с головой ласки или коноплянки — один из сильнейших умов своего времени, Маккиавелли своей эпохи... Маккиавелли, невзрачный на вид, насмешливый, всюду сующий свой нос, прожигатель жизни, потому что явился после Тортильяра[44], Жана Гиру[45], Калхаса[46] и Жибуайе[47].
Он не напишет «Государя», — этого нечего опасаться, — он пишет сейчас «Трибуна»[48].