— Политические заключенные делятся на два лагеря: на тех, что
А он правильно подметил, этот фельдшер попал в самую точку.
Действительно, 93-й никуда не годится.
Каждое утро мимо меня проходит человек, держа, точно священную чашу, белую, чем-то прикрытую урну. Можно подумать, что он идет служить обедню; но он приотворяет потайную дверь, которая тут же плотно за ним закрывается.
Выходит он оттуда так стремительно, что я совершенно теряюсь и едва успеваю кинуть под салфетку беглый взгляд, чтобы рассмотреть сосуд. Но я не обнаруживаю патриархального брюшка — обычной округлости...
В конце концов мне все-таки удалось приподнять завесу.
Таинственная урна есть не что иное, как сосуд интимного назначения, загримированный, чтобы вводить всех в заблуждение, — горшок, принявший вид амфоры. Но он выдает себя... зеленой гуттаперчевой кишкой, убивающей мои последние сомнения. К тому же человек раскрылся передо мной, все показал мне, все рассказал.
— Я ставлю себе
— Все это так. Но почему вы не поручаете служителю выносить сосуд?
Он выпрямился и гневно уставился на меня.
— Гражданин, в той Республике, которую я хочу, каждый убирает за собой сам. Существуют неприятные работы, как существуют неприятные обязанности.
— Но ведь это же чаша недисциплинированного, кропильница дворянина, — вы поступаете предательски!
— Нет! Я — централизатор по существу и индивидуалист по форме. Пусть у каждого будет патронташ, а уж круглый или овальный — это по выбору.
— А процедура с этой трубкой будет обязательна?
— Не смейтесь, молодой человек, я — ветеран! Вы — новичок и недостаточно еще зрелы, чтобы иметь право
— Да я и не собираюсь их взвешивать!
Новичок? Недостаточно зрел?.. Недостаточно зрел для такого кальяна, — это верно; и не помешался еще на клистирных трубках, старичок!
Не хочет ли он, чтобы я тоже обзавелся подобным прибором и пользовался им каждое утро по команде, согласно приказу Комитета общественного спасения: «Канониры, к орудиям!»
— Я чист... — повторяет он постоянно.
Еще бы он не был чист после стольких промываний...
— Я твердо стою на своих принципах.
Раз-то в день ему, во всяком случае, приходится присаживаться.
— Наши отцы, эти гиганты...
Что касается моего отца, то он был среднего, скорее даже маленького роста, а деда моего прозвали в деревне Коротышкой. Мои предки не были гигантами.
— Бессмертный Конвент...
— Кучка католиков навыворот!
— Не кощунствуйте!
— А почему бы и нет? Разве я не имею права бросить свой шар, когда ваши боги играют в кегли? Я думал, что вы отстаиваете свободу мыслить, говорить и даже кощунствовать, если бы мне это вздумалось. Быть может, вы прожжете мне язык каленым железом или подвергнете пытке водою, вливая ее в рот вашим орудием... если я не попрошу пощады? Ну нет, этого вы не дождетесь!
Пейра[61] отвечает горькой улыбкой и нахлобучивает на уши шерстяной шлем, вроде тех, что надевают при восхождении на Монблан, — это он-то, уроженец Авентинского холма![62] Ибо он действительно оттуда. Он — настоящий Гракх, этот человек с сосудом, клистирной трубкой и в шапочке с завязками.
Ученику Пьера Леру приходится расплачиваться за своего учителя.
О нем ходит целая легенда.
В каком-то уголке Франции Кантагрель[63] состоял в обществе «Circulus»[64]. Каждому члену вменялось в обязанность во что бы то ни стало поставлять для общего блага свою долю удобрения. Человеколюбие погубило его: он хотел проявить свое усердие, принял какое-то снадобье, и его так пронесло, что ему пришлось возвращаться в Париж, чтобы постараться приостановить действие лекарства.
— Если б хоть кто-нибудь воспользовался этим! — меланхолически замечает он иногда.
Говорят, он написал Гюго по поводу главы о Камбронне[65] в «Отверженных». Гюго ответил ему:
«Брат, есть два идеала: идеал духовный и идеал материальный; стремление души ввысь, падение экскрементов в бездну; нежное щебетанье — вверху, урчание кишок — внизу; и там и здесь — величие. Ваша плодовитость подобна моей. Довольно... поднимитесь, брат!»
— Это я подписался за Гюго и подстроил эту шутку, — признался мне один товарищ по заключению.
Чудаки они все-таки!
Этот сиркюлютен осужден за издание крамольной газетки, как я и предполагал.
Другой — главный редактор республиканской газеты, единственной, которая могла появиться на свет, получить право на жизнь и снискать милость императора. И не то, чтобы издатель ее был льстивым придворным или допустил какую-нибудь подлость, — напротив, он тверд и непреклонен. Но на манер якобинцев; а Наполеон III отлично понимает, что Робеспьер — старший брат Бонапарта и что тот, кто защищает республику во имя власти, является Грибуйлем[66] империи.
К счастью, я могу уединиться.